EDNOTE. NABOKV-L thanks Michael Yegorov (Yaroslavl') for calling attention this and other items of Nabokovian interest. This items is a summary with comment of Richard Rorty's famous essay on Nabokov which is well known to English readers of VN but not to Russian readers.
------------------------------------------------------
 
http://anthropology.rinet.ru/old/8/RORTY4.htm

Михаил Рыклин

“Колыбель качается над бездной. . .”

(Ричард Рорти читает Владимира Набокова)

Известный американский философ-прагматист Ричард Рорти, в отличие от многих из своих коллег, питает к литературе давний и неподдельный интерес, причины которого понятны — именно литература в его понимании более продуктивна в содействии моральным, политическим и социальным реформам, чем традиционная метафизика, веками пытавшаяся решать эти проблемы путем поиска общих неизменных оснований. Она же, но в другой ипостаси, прекрасно приспособлена для достижения “приватной автономии”, реализации “идиосинкратических фантазий” и т. д.

Рорти постоянно призывает не смешивать эти два одинаково нужных жанра, не устанавливать между ними иерархии (ведь мы не обладаем никакой нейтральной “третьей” точкой зрения для того, чтобы их сравнивать). По его мнению, достаточно признать, что Оруэлл, озабоченный снижением уровня социальной жестокости, и Набоков, выводящий, подобно Мичурину, и осуждающий новый, дотоле неизвестный вид жестокости, связанный со стремлением в автономии и приватному совершенству (в жертву этому стремлению походя приносится жизнь других людей) просто занимаются разными, несравнимыми и одинаково полезными вещами. Их подведение под рубрику “Литература” ничего не дает ни читателю, ни аналитику; с этим общим понятием можно безболезненно расстаться. Вместо цельных блоков “эстетического” и “морального”, противопоставленных и подчиненных один другому — как существенное побочному, долг — удовольствию и подлинно важное — второстепенному — Рорти предлагает просто различать “книги, помогающие стать автономными” и “книги, помогающие быть менее жестокими”.

Последнюю разновидность книг он разделяет на две подкатегории: “1) те, которые помогают нам увидеть воздействие на других социальных практик и институтов и 2) те, которые помогают нам увидеть воздействие на других наших приватных идиосинкразий” (1). Лучшие книги Владимира Набокова (а таковы, считает Рорти, прежде всего “Лолита”и “Бледное пламя”), вопреки теоретическим заявлениям их творца, принадлежат ко второй подкатегории и помогают читателю понять, какая опасность для других связана с поиском приватного совершенства, к которому стремятся Гумберт Гумберт и Чарльз Кинбот, с какой неосознанной ими самими жестокостью ведется этот поиск.

При этом сам Набоков — и Рорти прекрасно это знает — вовсе не стремился заклеймлять заложенную в стремлении к приватному совершенству жестокость, тем самым косвенно совершая нечто социально-полезное (по крайней мере это стремление не декларировалось им как цель). Его литературное кредо было на первый взгляд образчиком эстетизма в стиле fin du siecle:

“Для меня рассказ или роман существует только постольку, поскольку доставляет мне то, что попросту назову эстетическим наслаждением, а это, в свой черед, я понимаю, как особое состояние, при котором чувствуешь себя — как-то, где-то, чем-то — связанным с другими формами бытия, где искусство (т. е. любознательность, нежность, доброта, стройность, восторг) есть норма. Все остальное, это либо журналистская дребедень, либо, так сказать, Литература Больших Идей, которая, впрочем, ничем не отличается от дребедени обычной. . .” (2)

Естественно в категорию “журналистической дребедени” попадали не только Оруэлл, но и Горький, Томас Манн, Мальро, Сартр и так далее ad infinitum. Значительно легче перечислить имена писателей, отдельные произведения которых в эту рубрику не попадали — их не более двух десятков, половина из них — русские.

Этот “эстетизм”, равно как и представление об “истинной цели литературы”, в отличие от многочисленных “ложных” целей, неприемлемо для Рорти. А если его решительно отбросить как метафизический пережиток, то “мы сможем примирить Оруэлла и Набокова, как я хотел бы примирить Дьюи и Хайдеггера” (3). Для этого достаточно признать, что они просто имели разные таланты и интересы; каждый из них по-своему полезен, но их не имеет смысла сравнивать, а тем более соподчинять.

Набокова с Оруэллом сближает, во-первых, то, что “их центральной темой является не самосозидание, а скорее жестокость” (4); во-вторых, “и Набоков и Оруэлл были политическими либералами в широком смысле этого слова” (5), а это значит, что они были убеждены, что жестокость есть наихудшее из того, что мы делаем. Просто Набоков писал о жестокости изнутри, а Оруэлл извне, с точки зрения ее жертв, создавая тем самым то, что представляется Набокову “журналистской дребеденью”.

Почему Набоков с таким ожесточением противопоставлял “стиль”, “образ”, “деталь”, “индивидуальный гений” “эмоциональному участию”, “моральному посланию” и т. д. ?Почему одно связывалось с тем, что достойно писателя, а другое отлучалось от литературы? Почему одна и та же книга, например, “Холодный дом” Диккенса, не может быть одновременно “шедевром стиля” и “импульсом к социальным реформам”?

Так как Набоков не дает на эти вопросы сколько-нибудь однозначного ответа, Рорти предпринимает попытку воссоздать позицию романиста, основываясь на анализе его отношения к личному и литературному бессмертию и других, более частных вопросов.

Стремясь с литературному бессмертию и с этой целью создавая “шедевры стиля”, русский писатель не оставлял мысли о, как выражается Рорти, “в высшей степени немодном метафизическом бессмертии”:

Сколько раз я чуть не вывихивал разума, стараясь высмотреть малейший луч личного среди безличной тьмы по оба предела жизни! Я готов был стать единоверцем последнего шамана. . . Кажется, кроме самоубийства я перепробовал все выходы. ” (6)

К тому же он каким-то образом связывал эти два вида бессмертия, как если бы одно вытекало из другого.

Философу уровня Рорти не стоит особого труда доказать, что эти виды бессмертия имеют принципиально разную природу: одно из них обладает относительной реальностью (“меня будут читать после смерти”), а второе имеет чисто гипотетическую природу, так что любой его сторонник действительно превращается в “единоверца последнего шамана”.

Для того чтобы объяснить причины двоеверия русского писателя, Рорти в психоаналитическом стиле ссылается на “его специфический дар испытывать такое наслаждение, что оно казалось несовместимым с существованием страданий и жестокости” (7). Способность Набокова жалеть других была столь же велика, как способность Пруста жалеть себя. Мысль об интенсивной боли была ему невыносима; с этим связаны финалы таких романов, как “Bend Sinister” и “Приглашение на казнь”, где героев спасает от страдания жалость “антропоморфного божества, воплощенного во мне (т. е. в писателе)”.

Эта же способность испытывать необычайно интенсивное наслаждение и жалеть других может объяснить и то, что русский писатель, сын известного политического деятеля, никогда не позволял себе социальной надежды, не верил в улучшение общества с помощью реформ.

Но все-таки, если мы перечитываем Набокова так часто, то делаем это потому, что он создал “Лолиту” и “Бледное пламя”. Именно в них он, подобно Мичурину, вывел “особый вид жестокости, на которую способны и те, кто испытывает наслаждение.” (8) И в этом Гумберт и Кинбот подобны их творцу, самому писателю. “Эти книги — о возможности существования чувствительных убийц, жестоких эстетов, безжалостных поэтов: мастеров воображения, кото