"A suggestion," I said, quivering. "I have at my place half a gallon of Tokay. I'm ready to share my favorite wine with my favorite poet. We shall have for dinner a knackle of walnuts, a couple of large tomatoes, and a bunch of bananas. And if you agree to show me your 'finished product,' there will be another treat: I promise to divulge to you why I gave you, or rather who gave you, your theme."

"What theme?" said Shade absently, as he leaned on my arm and gradually recovered the use of his numb limb.

"Our blue inenubilable Zembla, and the red-caped Steinmann, and the motorboat in the sea cave, and—"

"Ah," said Shade, "I think I guessed your secret quite some time ago. But all the same I shall sample your wine with pleasure. Okay, I can manage by myself now." (Kinbote’s note to Line 991)

 

In Peterburgskie zimy (“The St. Petersburg Winters,” 1931) G. Ivanov describes his and his friends’ trip to Tsarskoe Selo and visit to Count Komarovski, the brilliant poet who lived mainly in a mad house and had at the time a lucid interval. Komarovski (whom the company met in the park sitting on I. Annenski’s favorite bench) invited everybody to his house and treated his guests to the Tokay wine: 

 

-- Приехали на скамейку посмотреть. Да, да -- та самая. Я здесь часто сижу... когда здоров. Здесь хорошее место, тихое, глухое. Даже и днём редко кто заходит. Недавно гимназист здесь застрелился -- только на другой день нашли. Тихое место...

-- На этой скамейке застрелился?

-- На  этой. Это уже второй случай. Почему-то выбирают все эту. За уединённость, должно быть…

 

Он в течение нашего короткого разговора несколько раз повторяет "моя болезнь", "когда я здоров", "тогда я был болен". Что это за болезнь у этого широкоплечего и краснощекого?

... -- Болезнь вернётся? -- повторяю я машинально конец его фразы.

-- Да, -- говорит он, -- болезнь. Сумасшествие. Вот Николай Степанович знает. Сейчас у  меня "просветление", вот я и гуляю. А вообще я больше в больнице живу.

И, не меняя голоса, продолжает:

-- Если вы, господа, не торопитесь, -- вот мой дом, выпьем чаю, -- почитаем стихи.

...В большой столовой, под сияющей люстрой, мы пьём токайское из тонких желтоватых рюмок.

 

According to VN, Kinbote commits suicide on Oct. 19, 1959 (the anniversary of Pushkin’s Lyceum), after completing the Foreword to Pale Fire. In Ivanov’s story Komarovski says that two people recently committed suicide on that very bench in the remote corner of the Tsarskoe Selo park.

 

According to Ivanov, Komarovski died (in 1914) after reading in a newspaper that the war broke out. Hodasevich’s poem Obez’yana (“The Monkey,” 1919), translated into English by VN, ends in the line:

 

V tot den’ byla ob’yavlena voyna.

That day the war broke out, that very day.

 

In VN’s story Ultima Thule (1942) the painter Sineusov (who in Solus Rex becomes K., the King of a northern land) suggests that laughter is obez’yanka istiny (some chance little ape of truth). In Blok’s poem Neznakomka (“Incognita,” 1906) the drunks cry out: in vino veritas (in wine is truth)! The poem’s closing line is: Ya znayu: istina v vine (I know: truth is in wine).

 

Count Komarovski is mentioned in the Index to PF:

 

Marrowsky, a, a rudimentary spoonerism, from the name of a Russian diplomat of the early 19th century, Count Komarovski, famous at foreign courts for mispronouncing his own name--Makarovski, Macaronski, Skomorovski, etc.

 

Marrowsky comes from marrow and brings to mind the beginning of Kinbote’s note to Line 549 (While snubbing gods including the big G): Here is indeed the Gist of the matter.

 

In Russian, God is Bog. G is also Gradus’ initial. Sudarg of Bokay (a Zemblan mirror maker of genius) is Yakob Gradus backwards. Sudarg seems to hint at gosudar’ (sovereign). Tsarskoe Selo was a residence of the Russian tsars. Bokay is a rhyme word of Tokay. The Tokay/Bokay pair brings to mind two pairs (vremya/ves* and bremya/bes**) mentioned by the scholar of 2222 in Khlebnikov’s story Ka (1915):

 

Он дал мне поручение составить описание человека. Я заполнил все вопросы и подал ведомостичку. «Число глаз — два, — читал он, — число рук — две; число ног — две; число пальцев — 20». Он положил худой светящийся череп на теневой палец. Мы обсуждали выгоды и невыгоды этого числа.

— Изменяются ли когда-нибудь эти числа? — спросил он, окидывая меня проницательным взглядом умных больших глаз.

— Это предельные числа,— ответил я.— Дело в том, что иногда встречаются люди с одной рукой или ногой. Число таких людей заметно увеличивается через 317 лет.

— Но этого довольно, — ответил он, — чтобы составить уравнение смерти. Язык,— заметил учёный 2222 года,— вечный источник знания. Как относятся друг к другу тяготение и время? Нет сомнения, что время так же относится к весу, как бремя к бесу. Но можно ли бесноваться под тяжелой ношей? Нет. Бремя поглощает силы беса. И там, где оно, его нет. Другими словами, время поглощает силы веса, и не исчезает ли вес там, где время? По духу вашего языка, время и вес — два разных поглощения одной и той же силы.

 

According to the scholar of 2222, the number of man’s eyes, hands, feet and fingers and the increase of people with less fingers, etc., each 317 years is enough to compose the equation of death.

 

*time/weight

**burden/fiend

 

Alexey Sklyarenko

Google Search
the archive
Contact
the Editors
NOJ Zembla Nabokv-L
Policies
Subscription options AdaOnline NSJ Ada Annotations L-Soft Search the archive VN Bibliography Blog

All private editorial communications are read by both co-editors.