According to the portrait painter Troshcheykin, the main character in VN’s play Sobytie (“The Event,” 1938), the killer Barbashin is lovok, kak obez’yana (as dexterous, as an ape):

 

Трощейкин. Смотрите: совсем рядом водосточная труба, и по ней легко можно взобраться.

Барбошин. Контрклиент может себе сломать шею.

Трощейкин. Он ловок, как обезьяна! (Act Three)

 

In Bunin’s story Petlistye ushi (“Loopy Ears,” 1916) Sokolovich, as he speaks to Levchenko (one of his boon companions), mentions the gorillas and the inventors of submarines that sink thousands of people at once:

 

— Я читал «Преступление и наказание» Достоевского, — заметил Левченко не без важности.

— Да? — сказал Соколович, поднимая на него тяжёлый взгляд. — А про палача Дейблера вы читали? Вот он недавно умер на своей вилле под Парижем восьмидесяти лет от роду, отрубив на своем веку ровно пятьсот голов по приказу своего высокоцивилизованного государства. Уголовные хроники тоже сплошь состоят из записей о самом жестоком спокойствии, цинизме и резонерстве самых кровавых преступников. Но дело, однако, не в выродках, не в палачах и не в каторжниках. Все человеческие книги — все эти мифы, эпосы, былины, истории, драмы, романы, — все полны такими же записями, и кто же это содрогается от них? Каждый мальчишка зачитывается Купером, где только и делают, что скальпы дерут, каждый гимназист учит, что ассирийские цари обивали стены своих городов кожей пленных, каждый пастор знает, что в Библии слово «убил» употреблено более тысячи раз и по большей части с величайшей похвальбой и благодарностью творцу за содеянное.

— Зато это и называется Ветхий завет, древняя история, — возразил Левченко.

— А новая такова, — сказал Соколович, — что от неё встала бы шерсть у гориллы, умей она читать... Ну нет, — сказал он, кося брови и отводя глаза в сторону, — с Каином гориллам двуруким нечего равняться! Далеко ушли они от него, давно потеряли наивность — вот с тех самых пор, вероятно, как построили Вавилон на месте своего так называемого рая. У горилл настоящих ещё не было ни этих ассирийских царей, ни Цезарей, ни инквизиции, ни открытия Америки, ни королей, подписывающих смертные приговоры с сигарой во рту, ни изобретателей подводных лодок, пускающих ко дну сразу по несколько тысяч человек, ни Робеспьеров, ни Джеков-Потрошителей...

 

In VN’s play Izobretenie Val’sa (“The Waltz Invention,” 1938) the Minister of War mentions a lady who invented podvodnaya spasatel’naya lodka (a submarine lifeboat):

 

Полковник. Генерал Берг посылает к вам изобретателя... желающего сделать важное сообщение... Его зовут: Сальватор Вальс.

Министр. Как?

Полковник. Некто Сальватор Вальс.

Министр. Однако!  Под такую фамилию хоть танцуй. Ладно. Предлагаю вам его принять вместо меня.

Полковник. Ни к чему. Я знаю этих господ, изобретающих винтик, которого не хватает у них в голове... Он не успокоится, пока не доберётся до вас -- через все канцелярские трупы.

Министр. Ну, вы всегда найдёте отговорку. Что  ж, придется и сию чашу выпить... Весьма вероятно, что он уже дожидается в приемной.

Полковник. Да, это народ нетерпеливый... Вестник, бегущий без передышки множество верст, чтобы поведать пустяк, сон, горячечную мечту...

Министр. Главное, генерал мне уже посылал таких. Помните дамочку, выдумавшую подводную спасательную лодку?

Полковник (берется за телефон.) При подводной же. Да. Я помню и то, что свою выдумку она впоследствии продала другой державе.

Министр. Ну и помните на здоровье. Дайте мне трубку. Что, пришёл... как его... Сильвио... Сильвио...

Полковник. Сальватор Вальс.

Министр  (в  телефон). Да, да... Превосходно... Пускай явится. (К полковнику.) Мало ли что дураки покупают. Их она объегорила, а меня нет-с, -- вот и всё. Продала... Скажите, пожалуйста! Ради бога, не двигайте так скулами, это невыносимо.

(Act One)

 

According to Barboshin (the private detective whom Troshcheykin hired to protect himself from Barbashin), Meshaev the Second served in the navy and is levsha (a lefty):

 

Барбошин (Мешаеву). По некоторым внешним приметам, доступным лишь опытному глазу, я могу сказать, что вы служили во флоте, бездетны, были недавно у врача  и любите музыку.

Мешаев Второй. Всё это совершенно не соответствует действительности.

Барбошин. Кроме того, вы левша.

Мешаев Второй. Неправда.

Барбошин. Ну, это вы скажете судебному следователю. Он живо разберёт! (Act Three)

 

In Bunin’s story Sokolovich calls himself “a former sailor:”

 

Необыкновенно высокий человек, который называл себя бывшим моряком, Адамом Соколовичем, многим встречался в этот тёмный и холодный день то возле Николаевского вокзала, то в разных местах Невского проспекта.

 

Meshaev the Second lives v derevne (in the country). Derevnya (“The Village,” 1910) is a story by Bunin. Meshaev brings to the city and gives to Antonina Pavlovna as a birthday present a basket of apples. Antonovskie yabloki (“Antonov Apples,” 1900) is a short story by Bunin.

 

The name Levchenko comes from levyi (left). According to Levchenko, he has read Dostoevski’s “Crime and Punishment” (see the quote above). As he speaks to Troshcheykin, Barboshin mentions kleykie listochki (sticky leaflets) that are so dear to Ivan Karamazov (a character in Dostoevski’s “Brothers Karamazov”):

 

Трощейкин. Человека, который нам угрожает, зовут Барбашин.

Барбошин. А я вам говорю, что моя фамилия Барбошин. Альфред Барбошин. Причём это одно из моих многих настоящих имён. Да-да... Дивные  планы! О, вы увидите! Жизнь будет прекрасна. Жизнь будет вкусна. Птицы будут петь среди клейких листочков, слепцы услышат, прозреют глухонемые. Молодые женщины будут поднимать к солнцу своих малиновых младенцев. Вчерашние враги будут обнимать друг друга. И врагов своих врагов. И врагов их детей. И детей врагов. Надо только верить... Теперь ответьте мне прямо и просто: у вас есть оружье? (Act Three)

 

Troshcheykin’s wife Lyubov’ calls Barboshin syshchik (a sleuth):

 

Антонина Павловна. Какой у тебя усталый вид... Ложись, милочка.

Любовь. Да, я скоро пойду. Мы ещё, вероятно, будем додираться с Алёшей. Что это за манера -- звать сыщика в дом. (ibid.)

 

In Bunin’s story Sokolovich calls the man who mistook him for an acquaintance (or, more likely, recognized him) gospodin syshchik (Mister sleuth):

 

Совершенно неожиданно появился у его столика какой-то щуплый господин в котелке, с озябшим личиком, быстро попросил позволения взять серник из спичечницы и, быстро осветив его, скороговоркой спросил:

— Простите, пожалуйста, вы мне ужасно напоминаете одного моего виленского знакомого Яновского?

Соколович твёрдо посмотрел ему в глаза и с тяжеловесной серьёзностью ответил:

Вы ошибаетесь, господин сыщик.

 

Sokolovich’s real name seems to be Yanovski. It brings to mind Gogol-Yanovski (Gogol’s “full name”). VN’s play “The Event” has a lot in common with Gogol’s Revizor (“The Inspector,” 1836). On the other hand, Salvator Waltz resembles Khlestakov (the main character in “The Inspector”). The sleuth who was hired by Troshcheykin tells him that Alfred Barboshin is one of his many real names (see the quote above). The killer Barbashin and the private detective Barboshin seem to be two incarnations of one and the same character, the devil (who also appears in Ivan’s delirium in “Brothers Karamazov”). In Bunin’s story Sokolovich tells Levchenko that he is syn chelovecheskiy (a man’s son):

 

— Вы ж сами панский сын, — неприязненно заметил на это один из матросов, Левченко.

— Я сын человеческий, — сказал Соколович с какой-то странной торжественностью, которая могла сойти и за иронию.

 

The phrase Syn chelovecheskiy is often applied to Jesus Christ. In Bunin’s story Sokolovich (the author’s porte-parler) says that Dostoevski spilled Christ into all his cheap novels:

 

Как вы думаете, Левченко, — спросил он, снова поднимая строгие глаза на матросов, — мучились все эти господа муками Каина или Раскольникова? Мучились всякие убийцы тиранов, притеснителей, золотыми буквами записанные на так называемые скрижали истории? Мучаетесь вы, когда читаете, что турки зарезали еще сто тысяч армян, что немцы отравляют колодцы чумными бациллами, что окопы завалены гниющими трупами, что военные авиаторы сбрасывают бомбы в Назарет? Мучается какой-нибудь Париж или Лондон, построенный на человеческих костях и процветающий на самой свирепой и самой обыденной жестокости к так называемому ближнему? Мучился-то, оказывается, только один Раскольников, да и то только по собственному малокровию и по воле своего злобного автора, совавшего Христа во все свои бульварные романы.

 

While the name Salvator hints at Jesus Christ (the Savior), the surname Waltz brings to mind Bunin’s poem Val’s (“The Waltz,” 1906):

 

Похолодели лепестки
Раскрытых губ, по-детски влажных -
И зал плывёт, плывёт в протяжных
Напевах счастья и тоски.

Сиянье люстр и зыбь зеркал
Слились в один мираж хрустальный -
И веет, веет ветер бальный
Теплом душистых опахал.

 

Mirazh khrustal’nyi (the crystal mirage) in Bunin’s poem brings to mind Santa-Morgana (a play on Fata Morgana), a city in the neighboring country blown up by Waltz in “The Waltz Invention.” In VN’s play the Colonel says that he knows people of Waltz’s type who invent vintik (a screw) they miss in their head (“have loose somewhere”). In Bunin’s story Sokolovich says that the ears of pathological killers resemble the loop that strangles them when they are hanged:

 

— А как же я того выродка узнать могу, если он здоровый, как той кабан? — насмешливо спросил Левченко.

— А по ушам, например, — ответил Соколович не то всерьёз, не то насмешливо. — У выродков, у гениев, у бродяг и убийц уши петлистые, то есть похожие на петлю, — вот на ту самую, которой и давят их.

 

According to Sokolovich, pathological killers can be recognized po usham (by their ears).To Ryovshin’s proposal that he will have a heart-to-heart talk with Barbashin Lyubov’ replies that for Ryovshin’s po dusham (heart-to-heart) Barbashin will slap him po usham (on his ears):

 

Рёвшин. А как ты считаешь... Может быть, мне с ним поговорить по душам?

Любовь. С кем это ты хочешь по душам?

Рёвшин. Да  с Барбашиным. Может быть, если ему рассказать, что твое супружеское счастье не ахти какое...

Любовь. Ты попробуй только -- по душам! Он тебе по ушам за это "по душам". (Act One)

 

At the birthday party of Antonina Pavlovna (Lyubov’s mother) the famous writer (a recognizable portrait of Bunin) criticizes his hosts’ cognac:

 

Вагабундова. А скажите ваше сужденье...

                             Насчёт положенья?

Писатель. Насчёт какого положенья, сударыня?

Вагабундова. Как, вы не слыхали?

                             Вернулся тот, которого не ждали.

Антонина Павловна (взяла у Марфы из рук). Вот, пожалуйста.

Писатель. Да, мне об этом докладывали. (Любови.) А что, милая, поджилочки у вас трепещут? Дайте посмотреть...  Я в молодости влюбился в одну барышню исключительно из-за её поджилочек.

Любовь. Я ничего не боюсь, Пётр Николаевич.

Писатель. Какая вы отважная. Нда. У этого убийцы губа не дура.

Николадзе. Что такое? Я ничего не понимаю... Какая дура? Какой убийца? Что случилось?

Писатель. За ваше здоровье, милая. А коньяк-то у вас того, неважнец. (Act Two)

 

In Bunin’s story Sokolovich and his boon companions drink a Caucasian cognac (served in tea cups under the guise of tea):

 

Весь вечер пили из чашек, под видом чая, кавказский коньяк, закусывая мятными розовыми пуговками, и немилосердно дымили. Матросы, как все рабочие люди, постоянно оскорбляемые жизнью, много говорили, каждый стараясь говорить только о себе, выискивали в памяти наиболее низкие поступки своих врагов и притеснителей, хвастались, — один будто бы дал однажды «в харю» придирчивому помощнику капитана, другой вышвырнул за борт боцмана, — и все спорили, поминутно крича:

Ну, хотите пари?

 

At her mother’s birthday party Lyubov’ offers to the reporter who was invited by Troshcheykin a glass of tea or a wine-glass of cognac:

 

Репортёр. Хотелось задать несколько вопросов мадам Трощейкиной. Можно?

Любовь. Выпейте лучше стакан чаю. Или рюмку коньяку?

Репортёр. Покорнейше благодарю. Я хотел вас спросить, так, в общих чертах, что вы перечувствовали, когда узнали?

Писатель. Бесполезно, дорогой,  бесполезно. Она вам ничегошеньки не ответит. Молчит и жжёт. Признаться, я до дрожи люблю таких женщин. Что же касается этого коньяка... словом, не советую. (Act Two)

 

Nikoladze (one of the guests at Antonina Pavlovna’s birthday party, the old lady who does not understand who is ubiytsa, the killer, mentioned by the famous writer) is a Georgian name. Georgia (Stalin’s native land) is a country in the Caucasus. In “The Waltz Invention” the Minister of War calls a neighboring country stal’noy yozh (a hedgehog of steel), an allusion at Stalin and Ezhov (the head of NKVD, Stalin’s secret police):

 

Министр. Да. Меня беспокоили и беспокоят действия наших недобросовестных соседей. Государство, вы скажете, небольшое, но ух какое сплочённое, сплошь стальное, стальной ёж... Эти прохвосты неизменно подчёркивают, что находятся в самых амикальных с нами отношениях, а на самом деле только и делают, что шлют к нам шпионов и провокаторов. Отвратительно! (Act One)

 

In his essay on Bunin in “The Silhouettes of Russian Writers” Ayhenvald criticizes “Loopy Ears,” contrasting it to Bunin’s story Gospodin iz San-Frantsisko (“The Gentleman from San-Francisco,” 1915). The action in the latter story takes place on Capri. In “The Event” Troshcheykin mentions his friend who lives on Capri:

 

Трощейкин. Дело ясно. О чём тут разговаривать... Дело совершенно ясно. Я всю полицию на ноги поставлю! Я этого благодушия не допущу! Отказываюсь понимать, как после его угрозы, о которой знали и знают все, как после этого ему могли позволить вернуться в наш город!

Любовь. Он крикнул так в минуту возбуждения.

Трощейкин. А, вызбюздение... вызбюздение... это мне нравится. Ну, матушка, извини: когда человек стреляет, а потом видит, что ему убить наповал не удалось, и кричит, что добьёт после отбытия наказания,  -- это...  это  не возбуждение, факт, кровавый, мясистый факт... вот что это такое! Нет, какой же я был осёл. Сказано было -- семь лет, я и положился на это. Спокойно думал: вот ещё четыре года, вот ещё три, вот ещё полтора, а когда останется полгода -- лопнем, но уедем... С приятелем на Капри начал уже списываться... Боже мой! Бить меня надо. (Act One)

 

In his essay on Bunin Ayhenvald compares Sokolovich to some of Jack London characters (the Sea-Wolf, for instance):

 

Кто философствует об убийстве, те не убивают (Раскольников - не в счёт); и кто следует своим инстинктам, те редко их сознают. У Бунина же получилось нечто подобное иным персонажам Джека Лондона - Морскому Волку, например: философская и литературная утончённость в слишком мирном сожительстве с кровожадностью и разбойничеством. Во всяком случае, писатель не убедил нас в том, не показал нам того, что именно в личности его героя, Адама Соколовича, могла существовать такая безукоризненная симметрия между его мировоззрением и его поведением, между его страшным словом и его страшным делом.

 

In VN’s story Lik (1939) Koldunov pairs Jack London with Dostoevski:

 

Интересуюсь, давно интересуюсь историей своей жизни! Это тебе не Джек Лондон и не Достоевский! Хорошо--пускай живу в продажной стране,-- хорошо, согласен примириться, но надо же, господа, найти объяснение! Мне как-то говорил один фрукт -- отчего, спрашивает, не вернёшься в Россию? В самом деле, почему бы и нет? Очень небольшая разница! Там меня будут так же преследовать, бить по кумполу, сажать в холодную,-- а потом, пожалуйте в расход,-- и это, по  крайней мере, честно. Понимаешь, я готов их даже уважать -- честные убийцы, ей-Богу,-- а здесь тебе жулики выдумывают такие пытки, что прямо затоскуешь по русской пуле.

 

The story of my life interests me, and has so for a long while! This isn’t any Jack London or Dostoevski story for you! I live in a corrupt country—all right. I am willing to put up with the French. All right! But we must find some explanation, gentlemen! I was talking with a guy once, and he asks me, ‘Why don’t you go back to Russia?’ Why not, after all? The difference is very small! There they’d persecute me just the same, knock my teeth in, stick me in the cooler, and then invite me to be shot—and at least that would be honest. You see, I’m even willing to respect them—God knows, they are honest murderers—while here these crooks will think up such tortures for you, it’s almost enough to make you feel nostalgic for the good old Russian bullet.

 

According to Koldunov, he hoped that Lik was his spasitel’ (savior):

 

“Собственно, я готовил тебе этот рассказец ещё в прошлый раз, когда думал... Видишь ли, мне показалось сперва, что судьба -- я старый фаталист -- вложила известный смысл в нашу встречу, что ты явился вроде, скажем, спасителя.”

“Actually, I had this little tale all ready for you last time, when it occurred to me that fate—I’m an old fatalist—had given a certain meaning to our meeting, that you had come as a savior, so to speak.”

 

In his sonnet Madona (1830) Pushkin describes the painting with which he would like to ornament his house and mentions nash bozhestvennyi spasitel’ (our divine savior):

 

Не множеством картин старинных мастеров
Украсить я всегда желал свою обитель,
Чтоб суеверно им дивился посетитель,
Внимая важному сужденью знатоков.

 

В простом углу моём, средь медленных трудов,
Одной картины я желал быть вечно зритель,
Одной: чтоб на меня с холста, как с облаков,
Пречистая и наш божественный спаситель —

 

Она с величием, он с разумом в очах —
Взирали, кроткие, во славе и в лучах,
Одни, без ангелов, под пальмою Сиона.

 

Исполнились мои желания. Творец
Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадона,
Чистейшей прелести чистейший образец.

 

Not by old masters, rich on crowded walls,
My house I ever sought to ornament,
That gaping guests might marvel while they bent
To connoisseurs with condescending drawls.

Amidst slow labors, far from garish halls,
Before one picture I would fain have spent
Eternity: where the calm canvas thralls
As though the Virgin and our Saviour leant

From regnant clouds, the Glorious and the Wise,
The meek and hallowed, with unearthly eyes,
Beneath the palm of Zion, these alone. . . .

My wish is granted: God has shown thy face
To me; here, my Madonna, thou shalt throne:
Most pure exemplar of the purest grace.

(transl. Deutsch & Yarmolinsky)

 

Pal’ma Siona (the palm of Zion) brings to mind pal’my sonnoy Vampuki (the palms of somnolent Vampuka) mentioned by Troshcheykin:

 

Трощейкин. Нам нужно бежать...

Любовь. Да, да, да!

Трощейкин. ...бежать,  --  а  мы почему-то медлим под пальмами сонной  Вампуки. Я чувствую, что надвигается...

Любовь. Опасность? Но какая? О, если б ты мог понять! (Act Two)

and Palmora, the island from which Salvator Waltz wants to rule the world.

 

Like “The Event” and “The Waltz Invention,” VN’s story Lik seems to be a part of his hexaptych (a work that consists of six parts).

 

Alexey Sklyarenko

Google Search
the archive
Contact
the Editors
NOJ Zembla Nabokv-L
Policies
Subscription options AdaOnline NSJ Ada Annotations L-Soft Search the archive VN Bibliography Blog

All private editorial communications are read by both co-editors.