According to Mme Lecerf (a character in VN’s novel The Real Life of Sebastian Knight, 1941), the woman who attracted Sebastian is “good as good bread.” In my previous post (“good bread & The Farce of Mr Goodman in TRLSK”) I forgot to say that V. and Mme Lecerf (both of whom are Russian) converse in French and the phrase used by Mme Lecerf is elle est bonne comme le bon pain. In French pain means “bread” and, in English, “physical suffering or distress.” Anna Akhmatov’s poem Seroglazyi korol’ (“Gray-Eyed King,” 1910) begins as follows:
Слава тебе, безысходная боль!
Умер вчера сероглазый король.
Glory to you, inescapable pain!
The gray-eyed king died yesterday.
Anna Akhmatov was Gumilyov’s first wife. At the beginning of his poem Shestoe chuvstvo (“The Sixth Sense,” 1920) Gumilyov mentions dobryi khleb (the good bread) baked for our sake:
Прекрасно в нас влюблённое вино
И добрый хлеб, что в печь для нас садится,
И женщина, которою дано,
Сперва измучившись, нам насладиться.
Fine is the wine enamored of us,
and the good bread baked for our sake,
and the woman who delights us
when she's finished her tweaking games.
(transl. Burton Raffel)
In terms of chess, Sebastian Knight (who used to draw a black knight to sign his writings) is korol’ (the king) and Mme Lecerf (who seems to be unaware of Sebastian’s death), ferz’ (the queen).
The French word pain is related to panis (“bread” in Latin) and brings to mind Alexis Pan, the futurist poet whom in the summer of 1917 Sebastian accompanied in a journey to the East. As I pointed out before, Pen pan (“Master of Foams,” 1915) is a poem by Khlebnikov, the futurist poet who has khleb (bread) in his name. As to Pan’s wife Larissa, her name brings to mind Larisa Reisner, Gumilyov’s mistress who married Fyodor Raskolnikov (the commander of Red fleets on the Caspian and the Baltic during the Russian Civil War, 1918-21). In his memoir essay Belyi koridor (“The White Corridor,” 1937) Khodasevich mentions Comrade Raskolnikov and compares Lyutik (the Kamenevs’ son whom Raskolnikov took with him to the Volga and who wore there a sailor’s suit) to poor Prince Alexey:
- А какой самостоятельный - вы и представить себе не можете! В прошлом году пристал, чтобы мы его отпустили на Волгу с товарищем Раскольниковым. Мы не хотели пускать - опасно всё-таки, - но он настоял на своём. Я потом говорю товарищу Раскольникову: "Он, наверное, вам мешал? И не рады были, что взяли?" А товарищ Раскольников отвечает: "Что вы! Да он у вас молодчина! Приехали мы с ним в Нижний. Там всякого народу ждет меня по делам - видимо-невидимо. А он взял револьвер, стал у моих дверей - никого не пустил!" Вернулся наш Лютик совсем другим: возмужал, окреп, вырос... Товарищ Раскольников тогда командовал флотом. И представьте - он нашего Лютика там на Волге одел по-матросски: матросская куртка, матросская шапочка, фуфайка такая, знаете, полосатая. Даже башмаки - как матросы носят. Ну - настоящий маленький матросик!
Слушать её мне противно и жутковато. Ведь так же точно, таким же матросиком, недавно бегал ещё один мальчик, сыну её примерно ровесник: наследник, убитый большевиками: ребёнок, которого кровь на руках вот у этих счастливых родителей!
А Ольга Давыдовна не унимается:
- Мне даже вспомнилось: ведь и раньше, бывало, детей одевали в солдатскую форму или в матросскую...
Вдруг она умолкает, пристально и как бы с удивлением глядит на меня, и я чувствую, что моя мысль ей передалась. Но она надеется, что это ещё только её мысль, что я не вспомнил ещё о наследнике. Она хочет что-нибудь поскорее прибавить, чтобы не дать мне времени о нём вспомнить, - и топит себя ещё глубже:
- То есть я хочу сказать, - бормочет она, - что, может быть, нашему Лютику в самом деле суждено стать моряком. Ведь вот и раньше бывало, что с детства записывали во флот...
Я смотрю на неё. Я вижу, что она знает мои мысли и знает, что я знаю все её мысли. Она хочет как-нибудь оборвать разговор, но ей дьявольски не везёт, от волнения она начинает выбалтывать как раз то самое, что хотела бы скрыть, и в полном замешательстве она срывается окончательно:
- Только бы он был жив и здоров!
Я нарочно молчу, чтобы заставить её глубже почувствовать происшедшее.
During his visit to Pahl Pahlich Rechnoy (Mme Lecerf’s former husband) V. notices the photographic portrait of the Imperial Family:
While they were arguing over the position, with White trying to take his move back, I looked round the room. I noted the portrait of what had been in the past an Imperial Family. And the moustache of a famous general, moscowed a few years ago. I noted, too, the bulging springs of the bug-brown couch, which served, I felt, as a triple bed – for husband and wife and child. For a minute, the object of my coming seemed to be madly absurd. Somehow, too, I remembered Chichikov's round of weird visits in Gogol's Dead Souls. The little boy was drawing a motor car for me. (chapter 15)
In “The White Corridor” Khodasevich describes his conversation with Olga Kamenev and compares it to Chichikov’s dialogue with Manilov (one of the landowners in Dead Souls):
Вдруг - отвратительно, безобразно, постыдно, без всякого перехода, без паузы, как привычный следователь, который хочет поймать свидетеля, Ольга Каменева ошарашивает меня вопросом:
- А как по-вашему, Балтрушайтис искренне сочувствует советской власти?
Этот шпионский вопрос вдвойне мерзок потому, что Балтрушайтис, как всем известно, личный знакомый Каменевых. Он бывает у них запросто, а меж тем Ольга Давыдовна шпионит о нём окольными путями. И этот вопрос ещё вчетверо, вдесятеро, в тысячу раз мерзок тем, когда и как задан. Оказывается, она говорила о больном сыне - для того только, чтобы неожиданней подцепить меня. Конечно, это уж очень нехитрый приём, пригодный разве только для уловления уж очень простых и неподготовленных людей. И конечно - Ольга Давыдовна знает, что вряд ли я на него попадусь. Тем не менее вслед за вопросом о благонадежности Балтрушайтиса она спрашивает о Бальмонте, о Брюсове, о целом ряде писателей. При этом, то щурясь, то поднимая к глазам лорнетку, она изо всех сил глядит мне в лицо. Ни оборвать, ни замять этот разговор нельзя, потому что это для неё будет значить, что тема о любви писателей к советской власти кажется мне рискованной. И вот я поддерживаю этот разговор как ни в чём не бывало, и мы беседуем, перебирая знакомых одного за другим, и выходит по моим сведениям, что всё это люди с точки зрения преданности советской власти отменнейшие. Похоже на разговор Чичикова с Маниловым. Вся трудность для меня заключается в том, что о каждом человеке надо сказать по-разному, но ни в коем случае нельзя допустить, чтобы кто-нибудь показался Ольге Давыдовне менее благонадежным, чем другие.
In Nikolay Gogol (1944) VN points out that Gogol signed the chapter of a historical novel (never completed) that appeared in Northern Flowers, a literary magazine edited by Delvig (Pushkin’s best friend at the Lyceum), “0000.” According to VN, this quadruplet of zeros is said to be founded on the fact of there being four “o”’s in Nikolay Gogol-Yanovski. In the name Vladimir Nabokov-Sirin there are four “i”’s. I is the Latin numeral that corresponds to Arabic 1. According to V. (Sebastian’s half-brother whose acronym hints at the Latin numeral V), “time for Sebastian was never 1914 or 1920 or 1936 - it was always year 1” (chapter 7). In his farewell letter to Clare Bishop Sebastian says that the only real number is one:
There is only one real number: One. And love, apparently, is the best exponent of this singularity. (chapter 12)
According to V., Sebastian’s journey to the East in the company of Alexis Pan and his wife ended in Simbirsk:
The journey to the East ended in Simbirsk with Alexis dead-drunk and penniless in a filthy inn and Larissa and her tantrums locked up at the police-station for having slapped the face of some meddlesome official who had disapproved of her husband's noisy genius. Sebastian came home as nonchalantly as he had left. (chapter 3)
Lenin’s (and Kerenski’s) home city on the Volga river, Simbirsk was founded in 1648, during the reign of the tsar Aleksey Mikhaylovich, and renamed Ul’yanovsk (Ul’yanov being Lenin’s real name) in 1924. As to Lyutik Kamenev (or Alexander Rosenfeld, the Kamenevs’s son who was born in 1906 in St. Petersburg and executed in 1937 in Leningrad), his nickname is a homonym of lyutik (Russian for “buttercup,” a flower mentioned in Ada, 1.10) and brings to mind Lute, as Paris is also known on Antiterra (aka Demonia, Earth’s twin planet on which Ada is set). As I pointed out before, Alexis Avenue in Manhattan (or simply Man, the Antiterran name of New York) seems to hint at Alexis Pan. VN wrote TRLSK in Paris.
In his poem Slovo (‘The Word,’ 1919) Gumilyov mentions chisla (numbers), dobro (good) and zlo (evil):
В оный день, когда над миром новым
Бог склонял лицо своё, тогда
Солнце останавливали словом,
Словом разрушали города.
И орёл не взмахивал крылами,
Звёзды жались в ужасе к луне,
Если, точно розовое пламя,
Слово проплывало в вышине.
А для низкой жизни были числа,
Как домашний, подъяремный скот,
Потому что все оттенки смысла
Умное число передаёт.
Патриарх седой, себе под руку
Покоривший и добро и зло,
Не решаясь обратиться к звуку,
Тростью на песке чертил число.
Но забыли мы, что осиянно
Только слово средь земных тревог,
И в Евангелии от Иоанна
Сказано, что Слово это - Бог.
Мы ему поставили пределом
Скудные пределы естества.
И, как пчёлы в улье опустелом,
Дурно пахнут мёртвые слова.
In olden days, when above the new world
God inclined his face, then
The sun was halted with a word,
A word could destroy citites.
And the eagle would not flap its wings,
The terrified stars would cling to the moon,
If, like a pink flame,
The word floated in the heavens.
And for lowly life there were numbers,
Like domestic, yoked cattle,
Because an intelligent number expresses
Every shade of meaning.
The graying Patriarch, who bent
Good and evil to his will,
Dared not make use of sound, but drew
A number in the sand with his cane.
But we have forgotten the word alone
Is numinous among earthly struggles,
And in the Gospel According to John
It is said that the word is God.
We have chosen to limit it
To the meager limits of nature,
And, like bees in a deserted hive,
Dead words smell bad.
In 1930 G. Ivanov’s offensive article on Sirin’s novels and stories appeared in the first issue of the Paris émigré review Chisla (“Numbers”). A friend and pupil of Gumilyov, G. Ivanov is the author of Akrostikh Larisse [sic] Reisner (“The Acrostic to Larissa Reisner”) written in the form of a sonnet. Falconet’s equestrian monument of Peter I (turned by VN into a black knight in “The Luzhin Defense” and in TRLSK) is mentioned in it.
Btw., prostoy khleb dobrykh sovetov (a phrase used by the Minister of War in “The Waltz Invention” and quoted by me in my previous post) should be “the plain bread of good advices.”
Alexey Sklyarenko