Vladimir Nabokov

NABOKV-L post 0027747, Wed, 9 May 2018 17:16:08 +0300

Subject
bosoy lunatik, Savan-na-rylo, Lamartine & Archibald Moon in Podvig
Date
Body
In VN’s novel Podvig (“Glory,” 1932) Martin and Sonia play Zoorland and Martin is compared to bosoy lunatik (a barefooted sleepwalker):



С этого дня началась между ними по случайному поводу серия особенных разговоров. Мартын, решив поразить Сонино воображение, очень туманно намекнул на то, что вступил в тайный союз, налаживающий кое-какие операции разведочного свойства. Правда, союзы такие существовали, правда, общий знакомый, поручик Мелких, по слухам пробирался дважды кое-куда, правда и то, что Мартын все искал случая поближе с ним сойтись (раз даже угощал его ужином) и все жалел, что не встретился в Швейцарии с Грузиновым, о котором упомянул Зиланов, и который, по наведенным справкам, оказался человеком больших авантюр, террористом, заговорщиком, руководителем недавних крестьянских восстаний. "Я не знала, что ты о таких вещах думаешь. Но только, знаешь, если ты правда вступил в организацию, очень глупо об этом сразу болтать". "Ах, я пошутил", - сказал Мартын и загадочно прищурился для того, чтобы Соня подумала, что он нарочно обратил это в шутку. Но она этой тонкости не заметила; валяясь на сухой, хвойными иглами устланной земле, под соснами, стволы которых были испещрены солнцем, она закинула голые руки за голову, показывая прелестные впадины подмышек, недавно выбритые и теперь словно заштрихованные карандашом, - и сказала, что это странно, - она тоже об этом часто думает: вот есть на свете страна, куда вход простым смертным воспрещен: "Как мы ее назовем?" - спросил Мартын, вдруг вспомнив игры с Лидой на крымском лукоморье. "Что-нибудь такое - северное, - ответила Соня. - Смотри, белка". Белка, играя в прятки, толчками поднялась по стволу и куда-то исчезла. "Например - Зоорландия, - сказал Мартын. - О ней упоминают норманны". "Ну, конечно - Зоорландия", - подхватила Соня, и он широко улыбнулся, несколько потрясённый неожиданно открывшейся в ней способностью мечтать. "Можно снять муравья?" - спросил он в скобках. "Зависит откуда". "С чулка". "Убирайся, милый", - обратилась она к муравью, смахнула его сама и продолжала: "Там холодные зимы и сосулищи с крыш, - целая система, как, что ли, органные трубы, - а потом всё тает, и всё очень водянисто, и на снегу - точки вроде копоти, вообще, знаешь, я всё могу тебе рассказать, вот, например, вышел там закон, что всем жителям надо брить головы, и потому теперь самые важные, самые такие влиятельные люди - парикмахеры". "Равенство голов", - сказал Мартын. "Да. И конечно лучше всего лысым. И, знаешь - ” “Бубнов был бы счастлив", - в шутку вставил Мартын. На это Соня почему-то обиделась и вдруг иссякла. Всё же с того дня она изредка соизволяла играть с ним в Зоорландию, и Мартын терзался мыслью, что она, быть может, изощрённо глумится над ним и вот-вот заставит его оступиться, доведя его незаметно до черты, за которой бредни становятся безвкусны, и внезапным хохотом разбудив босого лунатика, который видит вдруг и карниз, на котором висит, и свою задравшуюся рубашку, и толпу на панели, глядящую вверх, и каски пожарных. Но если это был со стороны Сони обман, - всё равно, всё равно, его прельщала возможность пускать перед ней душу свою налегке. Они изучали зоорландский быт и законы, страна была скалистая, ветреная, и ветер признан был благою силой, ибо, ратуя за равенство, не терпел башен и высоких деревьев, а сам был только выразителем социальных стремлений воздушных слоев, прилежно следящих, чтобы вот тут не было жарче, чем вот там. И конечно искусства и науки объявлены были вне закона, ибо слишком обидно и раздражительно для честных невежд видеть задумчивость грамотея и его слишком толстые книги. Бритоголовые, в бурых рясах, зоорландцы грелись у костров, в которых звучно лопались струны сжигаемых скрипок, а иные поговаривали о том, что пора пригладить гористую страну, взорвать горы, чтобы они не торчали так высокомерно. Иногда среди общей беседы, за столом, например, - Соня вдруг поворачивалась к нему и быстро шептала: "Ты слышал, вышел закон, запретили гусеницам окукляться", - или: "Я забыла тебе сказать, что Саван-на-рыло" (кличка одного из вождей) "приказал врачам лечить все болезни одним способом, а не разбрасываться".


Something they discussed that day happened to lead to a series of quite special exchanges between them. With the intent of striking Sonia’s imagination, Martin vaguely alluded to his having joined a secret group of anti-Bolshevist conspirators that organized reconnaissance operations. It was perfectly true that such a group did exist; in fact, a common friend of theirs, one Lieutenant Melkikh, had twice crossed the border on dangerous missions; it was also true that Martin kept looking for an opportunity to make friends with him (once he had even invited him to dinner) and always regretted that while in Switzerland he had not met the mysterious Gruzinov, whom Zilanov had mentioned, and who, according to information Martin had gathered, emerged as a man of great adventures, a terrorist, a very special spy, and the mastermind of recent peasant revolts against the Soviet rule.

“It never occurred to me,” said Sonia, “that you thought about things like that. Only, you know, if you really have joined that organization, it’s very naive to start blabbing about it right away.”

“Oh, I was only joking,” said Martin, and slit his eyes enigmatically so as to make Sonia believe he had deliberately turned it into a joke. She, however, did not catch that nuance; stretched out on the dry, needle-strewn ground, beneath the pines whose trunks the sun blotched with color, she put her bare arms behind her head, exposing her lovely armpits which she had recently started to shave and which were now shaded as if with a pencil, and said it was a strange thing, but she too had often thought about it—about there being a land where ordinary mortals were not admitted.

“What shall we call that land?” asked Martin, suddenly recollecting his games with Lida on the Crimean fairy-tale shore.

“Some northern name,” answered Sonia. “Look at that squirrel.” The squirrel, playing hide-and-seek, jerkily climbed a tree trunk and vanished amidst the foliage.

“Zoorland, for example,” said Martin. “A Norman mariner mentions it.”

“Yes, of course—Zoorland,” Sonia concurred, and he grinned broadly, somewhat astounded by her unexpectedly revealed capacity for daydreaming.

“May I remove an ant?” he asked parenthetically.

“Depends where.”

“Stocking.”

“Scram, chum” (addressing the ant). She brushed it off and continued, as if reciting, “Winters are cold there, a law that all inhabitants must shave their heads, so that now the most important, most influential people are the barbers.”

“Equality of heads,” said Martin.

“Yes. And of course the bald ones are best off. And you know——”

“Bubnov would have a grand time there,” Martin interjected facetiously.

For some reason Sonia took offense and dried up. Yet from that day on she occasionally condescended to play Zoorland with him, and Martin was tormented by the thought that she might be making sophisticated fun of him and that any moment she might cause him to take a false step, prodding him toward the boundary beyond which phantasmata become tasteless—and the dreamwalker is jolted into seeing the roof edge from which he is dangling, his own hiked-up nightshirt, the crowd looking up from the sidewalk, the firemen’s helmets. But even if this was a form of derision on Sonia’s part, no matter, no matter, he enjoyed the opportunity to let himself go in her presence. They studied Zoorlandian customs and laws. The region was rocky and windy, and the wind was recognized as a positive force since by championing equality in not tolerating towers and tall trees, it only subserved the public aspirations of atmospheric strata that kept diligent watch over the uniformity of the temperature. And, naturally, pure arts, pure science were outlawed, lest the honest dunces be hurt to see the scholar’s brooding brow and offensively thick books. Shaven-headed, wearing brown cassocks, the happy Zoorlanders warmed themselves by bonfires as the strings of burning violins snapped with loud reports, and discussed plans to level the land by blowing up mountains that stuck up too presumptuously. Sometimes during the general conversation—at table, for instance—Sonia would suddenly turn to him and quickly whisper, “Have you heard, there’s a new law forbidding caterpillars to pupate,” or “I forgot to tell you, Savior-and-Mauler” (the sobriquet of one of the chieftains) “has ordered physicians to stop casting around and to treat all illnesses in exactly the same way.” (chapter 34)



In his essay on Alexander Blok in “The Silhouettes of Russian Writers” Yuli Ayhenvald says that Blok’s muse is a somnambulist entering obmany i tumany (“deceptions and mists”):



Недостаёт ему конечного пафоса, и муза его - сомнамбула, вступающая в "обманы и туманы", и нередко явь у него - как сновиденье, как бледная отражённость зеркал, и опьяняется он всё-таки (вопреки сказанному нами раньше) не крепким, не терпким, а снежным вином, "лёгкой брагой снежных хмелей". Но белесоватость и акварельность свою и отсветы снежности он преодолевает, и, по мере нашего дальнейшего проникновения в его лиризм, последний оказывается всё богаче оттенками, но не скуднее воздушностью.



Obmany i tumany are mentioned in Blok’s poem Ya minoval zakat bagryanyi… (“I passed by the purple sunset…” 1908):



Я миновал закат багряный,

Ряды строений миновал,

Вступил в обманы и туманы, -

Огнями мне сверкнул вокзал...



Я сдавлен давкой человечьей,

Едва не оттеснён назад...

И вот - её глаза и плечи,

И чёрных перьев водопад...



Проходит в час определённый,

За нею - карлик, шлейф влача...

И я смотрю вослед, влюблённый,

Как пленный раб - на палача...



Она проходит - и не взглянет,

Пренебрежением казня...

И только карлик не устанет

Глядеть с усмешкой на меня.



The action in Blok’s poem takes place at a railway station (where the poet sees a beautiful girl whose dress’s train is carried by a dwarf). Having changed the trains on his way to Provence, Martin feels that he is definitely free of Soniny tumany (Sonia’s nebulous spells):



Как только тронулся поезд, Мартын ожил, повеселел, исполнился дорожного волнения, в котором он теперь усматривал необходимую тренировку. Пересев во французский поезд, идущий через Лион на юг, он как будто окончательно высвободился из Сониных туманов.


As soon as the train began to move, Martin revived, regained his gaiety, began to enjoy the excitement of traveling—something that he considered to be a kind of indispensable training. When he transferred to a French train going south by way of Lyon, it seemed to him that he was definitely free of Sonia’s nebulous spells. (chapter 36)



Blok’s poem Druz’yam (“To My Friends,” 1908) has the epigraph from Apollon Maykov’s poem “Minstrel (a Provencal Romance):”



Молчите, проклятые струны!
А. Майков


Друг другу мы тайно враждебны,
Завистливы, глу́хи, чужды́,
А как бы и жить и работать,
Не зная извечной вражды!

Что делать! Ведь каждый старался
Свой собственный дом отравить,
Все стены пропитаны ядом,
И негде главу преклонить!

Что делать! Изверившись в счастье,
От смеху мы сходим с ума,
И, пьяные, с улицы смотрим,
Как рушатся наши дома!

Предатели в жизни и дружбе,
Пустых расточители слов,
Что делать! Мы путь расчищаем
Для наших далёких сынов!

Когда под забором в крапиве
Несчастные кости сгниют,
Какой-нибудь поздний историк
Напишет внушительный труд…

Вот только замучит, проклятый,
Ни в чём не повинных ребят
Годами рожденья и смерти
И ворохом скверных цитат…

Печальная доля — так сложно,
Так трудно и празднично жить,
И стать достояньем доцента,
И критиков новых плодить…

Зарыться бы в свежем бурьяне,
Забыться бы сном навсегда!
Молчите, проклятые книги!
Я вас не писал никогда!



Be silent, the accursed strings!

A. Maykov



We’re inwardly seething with envy
We’re hostile and deaf to each other,
If we could but banish this hatred
That goes on for ever and ever!



But what can we do? Each has poisoned
His house till it’s beyond human aid.
The walls are all dripping with venom,
There’s nowhere to lay down one’s head.



So what can we do? Disenchanted,
We laugh till our sanity is gone,
And, drunk, in the street, we stand watching
Our houses crash down to the ground.



We’re traitors in life and in friendship,
We squander our words without sense,
But what can we do? For we’re clearing
The way for our yet unborn sons.



When, under some fence in the nettles,
My own wretched bones lie a-rotting,
Some future historian will accomplish
A prodigious exploit of writing…



And all to inflict cruel torments
On kids who’ve not done any harm
With dates (birth and death) and revolting
Quotations as long as your arm.



A pitiful fate – all one’s lifetime
To experience heaven and hell,
Then be a dull lecturer’s victim
And spawn other critics as well…



Plunge into fresh weeds by the wayside,
Let total oblivion fall ;
Be silent, you volumes, confound you –
I just didn’t write you at all!

(tr. A. Miller)



In his essay on Blok Aykhenvald calls Blok nash plenitel’nyi menestrel’ (“our enchanting minstrel”):



Соловьи всегда правы. Кто поёт, тот прав. А Блок, наш пленительный менестрель, - поёт. И пусть рассуждения его неубедительны, зато песни его неотразимы.


Savan-na-rylo (“Savior-and-Mauler,” the sobriquet of one of the chieftains in Martin’s and Sonia’s Zoorland) hints at Savonarola. Savonarola (1851) is a poem by Apollon Maykov. In Maykov’s narrative poem Mashen’ka (1845) Mashen’ka renames the siskin Lamartine and her father wonders why “Martin” is better than Shurochka (the siskin’s former name):



Для старика не много измененья

В житье-бытье произошло тогда,

Как появилась Маша: иногда

Был на гулянье с дочкой в воскресенье;

Ложился позже, позже стал вставать;

На цыпочках ходил, когда читать

Изволит Маша... Лилии, тюльпаны

В саду явились; в зале фортепьяны

(Хоть музыкантшей Маша не была)

Да пяльцы у рабочего стола.

На столике валялось разных книжек

Десяток - вот и всё... Ах, нет, забыл,

Из Шурочки вертлявый жёлтый чижик

Повышен: Ламартином назван был,

Хоть старику темна была причина -

"Да чем же хуже Шурочка Мартына?" -

Почти не изменилось ничего;

Предметы те же, но с иной душою,

С иною жизнью. Свойство таково

У женщины: наполнить всё собою!

Вокруг неё как будто разлита

Нам чуждая, другая атмосфера,

Какой-то свет, и мир, и теплота,

Любовь и смех, спокойствие и вера. (Part Two, 5)



Mashen’ka (“Mary,” 1926) is the title of VN’s first novel. In “Glory” Uncle Henry declaims Lamartine’s poem “Le Lac:”



Расшевелить его удавалось не всякому писателю. Он оставался холоден, когда, по дядиному совету, читал Ламартина, или когда сам дядя декламировал со всхлипом "Озеро", качая головой и удручённо приговаривая "Commе c'еst bеau!”


Not every writer was able to stir him. He remained unmoved when, on his uncle’s advice, he read Lamartine, or when his uncle himself declaimed “Le Lac” with a sob in his voice, shaking his head and adding with helpless emotion, “Comme c’est beau.” (chapter 15)



The Russian word for “sleepwalker,” lunatik comes from luna (moon). In the next paragraph of “Glory” Archibald Moon (Martin’s professor of Russian at Cambridge) is mentioned for the first time:



Профессором русской словесности и истории был в ту пору небезызвестный Арчибальд Мун. В России он прожил довольно долго, всюду побывал, всех знал, все перевидел. Теперь, черноволосый, бледный, в пенсне на тонком носу, он бесшумно проезжал на велосипеде с высоким рулем, сидя совсем прямо, а за обедом, в знаменитой столовой с дубовыми столами и огромными цветными окнами, вертел головой, как птица, и быстро, быстро крошил длинными пальцами хлеб. Говорили, единственное, что он в мире любит, это - Россия. Многие не понимали, почему он там не остался. На вопросы такого рода Мун неизменно отвечал: "Справьтесь у Робертсона" (это был востоковед) "почему он не остался в Вавилоне". Возражали вполне резонно, что Вавилона уже нет. Мун кивал, тихо и хитро улыбаясь. Он усматривал в октябрьском перевороте некий отчетливый конец. Охотно допуская, что со временем образуется в советском союзе, пройдя через первобытные фазы, известная культура, он вместе с тем утверждал, что Россия завершена и неповторима, - что ее можно взять, как прекрасную амфору, и поставить под стекло. Печной горшок, который там теперь обжигался, ничего общего с нею не имел. Гражданская война представлялась ему нелепой: одни бьются за призрак прошлого, другие за призрак будущего, - меж тем, как Россию потихоньку украл Арчибальд Мун и запер у себя в кабинете. Ему нравилась ее завершенность. Она была расцвечена синевою вод и прозрачным пурпуром пушкинских стихов. Вот уже скоро два года, как он писал на английском языке ее историю, надеялся всю ее уложить в один толстенький том. Эпиграф из Китса ("Создание красоты - радость навеки"), тончайшая бумага, мягкий сафьяновый переплёт. Задача была трудная: найти гармонию между эрудицией и тесной живописной прозой, дать совершенный образ одного округлого тысячелетия.


At that time the chair of Russian literature and history was occupied by the distinguished scholar Archibald Moon. He had lived fairly long in Russia, and had been everywhere, met everyone, seen everything there. Now, pale and dark-haired, with a pince-nez on his thin nose, he could be observed riding by, sitting perfectly upright, on a bicycle with high handlebars; or, at dinner in the renowned hall with oaken tables and huge stained-glass windows, he would jerk his head from side to side like a bird, and crumble bread extremely fast between his long fingers. They said the only thing this Englishman loved in the world was Russia. Many people could not understand why he had not remained there. Moon’s reply to questions of that kind would invariably be: “Ask Robertson” (the orientalist) “why he did not stay in Babylon.” The perfectly reasonable objection would be raised that Babylon no longer existed. Moon would nod with a sly, silent smile. He saw in the Bolshevist insurrection a certain clear-cut finality. While he willingly allowed that, by-and-by, after the primitive phases, some civilization might develop in the “Soviet Union,” he nevertheless maintained that Russia was concluded and unrepeatable, that you could embrace it like a splendid amphora and put it behind glass. The clay kitchen pot now being baked there had nothing in common with it. The civil war seemed absurd to him: one side fighting for the ghost of the past, the other for the ghost of the future, and meanwhile Archibald Moon quietly had stolen Russia and locked it up in his study. He admired this finality. It was colored by the blue of waters and the transparent porphyry of Pushkin’s poetry. For nearly two years now he had been working on an English-language history of Russia, and he hoped to squeeze it all into one plump volume. An obvious motto (“A thing of beauty is a joy forever”), ultrathin paper, a soft Morocco binding. The task was a difficult one: to find a harmony between erudition and tight picturesque prose, to give a perfect image of one orbicular millennium. (ibid.)



Babylon brings to mind stroileli Babelya i Pal’miry (the builders of Babylon and Palmira) mentioned by Maykov in “Mashen’ka:”



Какие ж песни пела муза ей?

Какой она заслушивалась лиры?

В величии героев древних дней,

Строителей Бабеля и Пальмиры,

Иль рыцарем креста, любви и дам,

Иль музыкальным странником Прованса

Её герой предстал ее мечтам?

В его речах - то нежный стих романса,

Исполненный любви, и слёз, и нег,

У окон замка, с арфой, ночью лунной;

То вопли Байрона, земле перуны,

Угрозы небу; мощный, гордый смех,

Великий, злой - хоть женски-малодушный.

И чувству новому во всем послушно

Вся отдалась она своей душой;

Участия хоть в ком-нибудь искала;

И, наклонясь над розой молодой,

Как другу, тайно ей она шептала

События романа своего,

Тоску любви и трепет ожиданья,

Восторг и робость тайного свиданья

И долгого лобзанья волшебство... (Chapter Four, 5)



Vopli Bayrona (Byron’s howls) bring to mind a Byronic pallor on Martin’s cheeks:



В великолепную швейцарскую осень он впервые почувствовал, что в конце концов он изгнанник, обречен жить вне родного дома. Это слово "изгнанник" было сладчайшим звуком: Мартын посмотрел на черную еловую ночь, ощутил на своих щеках байронову бледность и увидел себя в плаще. Этот плащ он надел в Кембридже, даром, что был он легонький, из прозрачноватой на свет материи, со многими сборками, и с крылатыми полурукавами, которые закидывались за плечи. Блаженство духовного одиночества и дорожные волнения получили новую значительность. Мартын словно подобрал ключ ко всем тем смутным, диким и нежным чувствам, которые осаждали его.



During the sumptuous Swiss autumn he felt for the first time that he was, after all, an exile, doomed to live far from home. That word “exile” had a delicious sound: Martin considered the blackness of the coniferous night, sensed a Byronic pallor on his cheeks, and saw himself in a cloak. This cloak he donned at Cambridge, albeit it was only a lightweight academic gown, of a bluish fabric, semitransparent when held up to the light, with many pleats on the shoulders and with winglike half-sleeves that were worn thrown back. The bliss of spiritual solitude and the excitement of travel took on a new significance. It was as if Martin had found the right key to all the vague, tender, and fierce feelings that besieged him. (chapter 15)



In Maykov’s poem Mashen’ka whispers her secrets to a young rose. Roza i krest (“The Rose and the Cross,” 1913) is a drama by Blok. In her last letter to Martin Sonia asks him postvit’ na ney krest (cross her out):



И вот, пытая судьбу, он написал Соне. Ответ пришел скоро, и, прочтя его, Мартын облегченно вздохнул. "Да не мучь ты меня", - писала Соня. - "Ради Бога, довольно. Я не буду твоей женой никогда. И я ненавижу виноградники, жару, змей и, главное, чеснок. Поставь на мне крест, удружи, миленький".


Testing fate, he wrote to Sonia. The answer came quickly and after reading it, Martin sighed with relief. “Stop tormenting me,” wrote Sonia. “Enough, for Christ’s sake. I will never marry you. Moreover, I loathe vineyards, the heat, snakes, and, especially, garlic. Cross me out, do me that favor, darling.” (chapter 39)



Blok is the author of Pesnya sud’by (“The Song of Fate,” 1908), a dramatic poem.



Alexey Sklyarenko


Search archive with Google:
http://www.google.com/advanced_search?q=site:listserv.ucsb.edu&HL=en

Contact the Editors: mailto:nabokv-l@utk.edu,dana.dragunoiu@gmail.com,shvabrin@humnet.ucla.edu
Zembla: http://www.libraries.psu.edu/nabokov/zembla.htm
Nabokov Studies: https://muse.jhu.edu/journal/257
Chercheurs Enchantes: http://www.vladimir-nabokov.org/association/chercheurs-enchantes/73
Nabokv-L policies: http://web.utk.edu/~sblackwe/EDNote.htm
Nabokov Online Journal:" http://www.nabokovonline.com
AdaOnline: "http://www.ada.auckland.ac.nz/
The Nabokov Society of Japan's Annotations to Ada: http://vnjapan.org/main/ada/index.html
The VN Bibliography Blog: http://vnbiblio.com/
Dieter Zimmer Website: http://www.d-e-zimmer.de/index.htm
Search the archive with L-Soft: https://listserv.ucsb.edu/lsv-cgi-bin/wa?A0=NABOKV-L

Manage subscription options :http://listserv.ucsb.edu/lsv-cgi-bin/wa?SUBED1=NABOKV-L
Attachment