Vladimir Nabokov

shaggy pup & Delalande in The Gift & in Invitation to a Beheading

By Alexey Sklyarenko, 18 September, 2019

In VN’s novel Dar (“The Gift,” 1937) palach (the executioner, a character in Shirin’s novel The Hoary Abyss) stal tyulyukat' (began to coax) mokhnatogo shchenka (a shaggy pup):

 

Фёдор Константинович собрался было во-свояси, когда его сзади окликнул шепелявый голос: он принадлежал Ширину, автору романа "Седина" (с эпиграфом из книги Иова), очень сочувственно встреченного эмигрантской критикой. ("Господи, отче - --? По Бродваю, в лихорадочном шорохе долларов, гетеры и дельцы в гетрах, дерясь, падая, задыхаясь, бежали за золотым тельцом, который, шуршащими боками протискиваясь между небоскрёбами, обращал к электрическому небу измождённый лик свой и выл. В Париже, в низкопробном притоне, старик Лашез, бывший пионер авиации, а ныне дряхлый бродяга, топтал сапогами старуху-проститутку Буль-де-Сюиф. Господи отчего - --? Из московского подвала вышел палач и, присев у конуры, стал тюлюкать мохнатого щенка: Махонький, приговаривал он, махонький...)

 

Fyodor was about to walk home when a lisping voice called him from behind: it belonged to Shirin, author of the novel The Hoary Abyss (with an Epigraph from the Book of Job) which had been received very sympathetically by the émigré critics. (“Oh Lord, our Father! Down Broadway in a feverish rustle of dollars, hetaeras and businessmen in spats, shoving, falling and out of breath, were running after the golden calf, which pushed its way, rubbing against walls between the skyscrapers, then turned its emaciated face to the electric sky and howled. In Paris, in a low-class dive, the old man Lachaise, who had once been an aviation pioneer but was now a decrepit vagabond, trampled under his boots  an ancient prostitute, Boule de Suif. Oh Lord, why—? Out of a Moscow basement a killer came out, squatted by a kennel and began to coax a shaggy pup: little one, he repeated, little one…”) (Chapter Five)

 

In VN’s novel Priglashenie na kazn’ (“Invitation to a Beheading,” 1935) Cincinnatus is compared to shchenok rolled about by Emmochka (Emmie, the daughter of Rodrig Ivanovich, the director of the prison) like a puppy:

 

Цинциннат погладил её по теплой голове, стараясь её приподнять. Схватила его за пальцы и стала их тискать и прижимать к быстрым губам.

- Вот ластушка, - сонно сказал Цинциннат, - ну, будет, будет. Расскажи мне...

Но ею овладел порыв детской буйности. Этот мускулистый ребёнок валял Цинцинната, как щенка.

- Перестань! - крикнул Цинциннат. - Как тебе не стыдно!

 

Cincinnatus stroked her warm head, trying to raise it. She snatched at his fingers and began pressing them to her quick lips.

‘What a snuggling pet you are,’ said Cincinnatus drowsily. ‘That will do, enough now. Tell me . . .’

But she was seized by an outburst of childish boisterousness. The muscular child rolled Cincinnatus about like a puppy. ‘Stop it!’ cried Cincinnatus. ‘Aren’t you ashamed of yourself?’ (Chapter XIV)

 

S epigrafom iz knigi Iova (with an Epigraph from the Book of Job) seems to hint at Na vesakh Iova (“In Job’s Balances,” 1929), Lev Shestov​'s book whose first part is entitled Otkroveniya smerti (“Revelations of Death”). "Invitation to a Beheading" has an epigraph from the invented French thinker Pierre Delalande:

 

Comme un fou se croit Dieu

nous nous croyons mortels.

Delalande. Discours sur les ombres

 

Describing the death of Alexander Yakovlevich Chernyshevsky, Fyodor Godunov-Cherdyntsev (the narrator and main character in "The Gift") quotes Delalande:

 

Когда однажды французского мыслителя Delalande на чьих-то похоронах спросили, почему он не обнажает головы (ne se découvre pas), он отвечал: я жду, чтобы смерть начала первая (qu’elle se découvre la première). В этом есть метафизическая негалантность, но смерть большего не стоит. Боязнь рождает благоговение, благоговение ставит жертвенник, его дым восходит к небу, там принимает образ крыл, и склоненная боязнь к нему обращает молитву. Религия имеет такое же отношение к загробному состоянию человека, какое имеет математика к его состоянию земному: то и другое только условия игры. Вера в Бога и вера в цифру: местная истина, истина места. Я знаю, что смерть сама по себе никак не связана с внежизненной областью, ибо дверь есть лишь выход из дома, а не часть его окрестности, какой является дерево или холм. Выйти как-нибудь нужно, «но я отказываюсь видеть в двери больше, чем дыру, да то, что сделали столяр и плотник» (Delalande, Discours sur les ombres p. 45 et ante). Опять же: несчастная маршрутная мысль, с которой давно свыкся человеческий разум (жизнь в виде некоего пути) есть глупая иллюзия: мы никуда не идём, мы сидим дома. Загробное окружает нас всегда, а вовсе не лежит в конце какого-то путешествия. В земном доме вместо окна – зеркало; дверь до поры до времени затворена; но воздух входит сквозь щели. «Наиболее доступный для наших домоседных чувств образ будущего постижения окрестности долженствующей раскрыться нам по распаде тела, это – освобождение духа из глазниц плоти и превращение наше в одно свободное сплошное око, зараз видящее все стороны света, или, иначе говоря: сверхчувственное прозрение мира при нашем внутреннем участии» (там же, стр. 64). Но всё это только символы, символы, которые становятся обузой для мысли в то мгновение, как она приглядится к ним…



When the French thinker Delalande was asked at somebody’s funeral why he did not uncover himself (ne se découvre pas), he replied: “I am waiting for death to do it first” (qu’elle se découvre la première). There is a lack of metaphysical gallantry in this, but death deserves no more. Fear gives birth to sacred awe, sacred awe erects a sacrificial altar, its smoke ascends to the sky, there assumes the shape of wings, and bowing fear addresses a prayer to it. Religion has the same relation to man’s heavenly condition that mathematics has to his earthly one: both the one and the other are merely the rules of the game. Belief in God and belief in numbers: local truth and truth of location. I know that death in itself is in no way connected with the topography of the hereafter, for a door is merely the exit from the house and not a part of its surroundings, like a tree or a hill. One has to get out somehow, “but I refuse to see in a door more than a hole, and a carpenter’s job” (Delalande, Discours sur les ombres, p. 45). And then again: the unfortunate image of a “road” to which the human mind has become accustomed (life as a kind of journey) is a stupid illusion: we are not going anywhere, we are sitting at home. The other world surrounds us always and is not at all at the end of some pilgrimage. In our earthly house, windows are replaced by mirrors; the door, until a given time, is closed; but air comes in through the cracks. “For our stay-at-home senses the most accessible image of our future comprehension of those surroundings which are due to be revealed to us with the disintegration of the body is the liberation of the soul from the eye-sockets of the flesh and our transformation into one complete and free eye, which can simultaneously see in all directions, or to put it differently: a supersensory insight into the world accompanied by our inner participation.” (Ibid. p. 64). But all this is only symbols—symbols which become a burden to the mind as soon as it takes a close look at them…. (Chapter Five)

 

In the name Delalande there is delala (she did), a word used by Marthe when she tells Cincinnatus that she was unfaithful to him again:

 

Между тем Марфинька в первый же год брака стала  ему изменять; с кем попало и где попало. Обыкновенно, когда Цинциннат приходил домой, она, с какой-то сытой улыбочкой прижимая к шее пухлый подбородок, как бы журя себя, глядя исподлобья честными карими глазами, говорила низким голубиным голоском: "А Марфинька нынче опять это делала". Он несколько секунд смотрел на неё,  приложив, как женщина, ладонь к щеке, и потом, беззвучно воя, уходил через все комнаты, полные её родственников, и запирался в уборной, где топал, шумел водой, кашлял, маскируя рыдания. Иногда, оправдываясь, она ему объясняла: "Я же, ты знаешь, добренькая: это такая маленькая вещь, а мужчине такое облегчение".

 

Meanwhile Marthe began deceiving him during the very first year of their marriage; anywhere and with anybody. Generally when Cincinnatus came home she would have a certain sated half-smile on her face as she pressed her plump chin against her neck, as if reproaching herself, and gazing up with her honest hazel eyes, would say in a soft cooing voice, ‘Little Marthe did it again today.’ He would look at her for a few seconds, pressing his palm to his cheek like a woman, and then, howling soundlessly, would go off through all the rooms full of her relatives and lock himself in the bathroom, where he would stamp his feet, let the water run and cough so as to cover up the sound of his weeping. Sometimes, to justify herself, she would explain to him, ‘You know what a kind creature I am: it’s such a small thing, and it’s such a relief to a man.’ (Chapter I)

 

Let me draw your attention to the updated version of my previous post, “Diomedon & dead cat in Invitation to a Beheading” (https://thenabokovian.org/node/35798).