In his Commentary and Index to Shade’s poem Kinbote (in VN’s novel Pale Fire, 1962, Shade’s mad commentator who imagines that he is Charles the Beloved, the last self-exiled king of Zembla) mentions Igor II, a wise and benevolent king:
When I was a child, Russia enjoyed quite a vogue at the court of Zembla but that was a different Russia - a Russia that hated tyrants and Philistines, injustice and cruelty, the Russia of ladies and gentlemen and liberal aspirations. We may add that Charles the Beloved could boast of some Russian blood. In medieval times two of his ancestors had married Novgorod princesses. Queen Yaruga (reigned 1799-1800) his great-great-granddam, was half Russian; and most historians believe that Yaruga's only child Igor was not the son of Uran the Last (reigned 1798-1799) but the fruit of her amours with the Russian adventurer Hodinski, her goliart (court jester) and a poet of genius, said to have forged in his spare time a famous old Russian chanson de geste generally attributed to an anonymous bard of the twelfth century. (note to Line 681)
Igor II, reigned 1800-1845, a wise and benevolent king, son of Queen Yaruga (q. v.) and father of Thurgus III (q. v.); a very private section of the picture gallery in the Palace, accessible, only to the reigning monarch, but easily broken into through Bower P by an inquisitive pubescent, contained the statues of Igor's four hundred favorite catamites, in pink marble, with inset glass eyes and various touched up details, an outstanding exhibition of verisimilitude and bad art, later presented by K. to an Asiatic potentate. (Index)
In Vospominaniya o Rossii (“Reminiscences of Russia,” 1959) Leonid Sabaneyev (a music critic) mentions Igor Markevich (1912-83), a young talented composer whom critics called “Igor II” (Igor I was Stravinsky):
Самый, быть может, одаренный и самый молодой из зарубежья — Игорь Маркевич оказывается более втянувшимся в европейский, даже более точно — парижский стиль музыки. Он — не «дикий», напротив, он является уже всецело детищем «европейского мира» и парижской культуры и одно время подавал такие надежды, что его уже звали «Игорем II» (Игорь I — это Стравинский). Ему, как и всем, попавшим в этот план, угрожает опасность быть навсегда плененным той манерой, которая сама накануне крушения. Если его музыкальность сможет преодолеть эти влияния, то он сможет выдвинуться, ибо у него есть качество, редкое в наше время, — настоящая звуковая фантазия.
Igor Markevich was an intimate friend of Sergei Diaghilev (1872-1929), a ballet impresario who was the model of Prince Fig in VN’s story Solus Rex (1940). According to Kinbote, he suggested to Shade Solus Rex as a title of his poem:
We know how firmly, how stupidly I believed that Shade was composing a poem, a kind of romaunt, about the King of Zembla. We have been prepared for the horrible disappointment in store for me. Oh, I did not expect him to devote himself completely to that theme! It might have been blended of course with some of his own life stuff and sundry Americana - but I was sure his poem would contain the wonderful incidents I had described to him, the characters I had made alive for him and all the unique atmosphere of my kingdom. I even suggested to him a good title - the title of the book in me whose pages he was to cut: Solus Rex, instead of which I saw Pale Fire, which meant to me nothing. I started to read the poem. I read faster and faster. I sped through it, snarling, as a furious young heir through an old deceiver's testament. Where were the battlements of my sunset castle? Where was Zembla the Fair? Where her spine of mountains? Where her long thrill through the mist? And my lovely flower boys, and the spectrum of the stained windows, and the Black Rose Paladins, and the whole marvelous tale?
Nothing of it was there! The complex contribution I had been pressing upon him with a hypnotist's patience and a lover's urge was simply not there. Oh, but I cannot express the agony! Instead of the wild glorious romance - what did I have? An autobiographical, eminently Appalachian, rather old-fashioned narrative in a neo-Popian prosodic style - beautifully written of course - Shade could not write otherwise than beautifully - but void of my magic, of that special rich streak of magical madness which I was sure would run through it and make it transcend its time. (note to Line 1000)
Sabaneyev’s father was a personal friend of the tsar Alexander III. A son of Igor II, Thurgus III, surnamed the Turgid, seems to be a cross between Turgenev (who lived with the family of Pauline Viardot, a French operatic singer) and Alexander III (who played helicon, a brass musical instrument in the tuba family). According to Sabaneyev, when, as a boy of five, he first saw Alexander III (who visited his father's house in Moscow), the tsar and his father were bending horseshoes with their fingers, as if it were a wire:
Тут я заметил, что мои неожиданные собеседники занимались странным занятием: у каждого было в руке по большой подкове, которую они двумя пальцами сгибали, как будто это была проволока…
Когда подкова была приведена в совершенно унылый вид — ее выбрасывали и брали другую. Это было состязание в силах пальцев. Генерала же в тужурке я сразу признал, тем более что тут же висел его большой стенной портрет… Отец мой был геркулесова сложения и огромного роста (2.30 метра). Когда я посещал ежегодные «собачьи выставки» в городском манеже, то выше моего отца был только один вел. кн. Ник.
Николаевич. Что касается до императора Александра III, то он был ростом ниже, но кряжистый и такой же силач. Он мне дал такую же подкову и сказал мне: «Ну, попробуй и ты…» Я попробовал, но у меня ничего не вышло. Тогда император сказал мне: «Не огорчайся, мальчик: вырастешь как твой папа — такие же подковы будешь гнуть».
At the end of his poem Shade mentions horseshoes being tossed:
Somewhere horseshoes are being tossed. Click, Clunk.
(Leaning against its lamppost like a drunk.)
A dark Vanessa with crimson band
Wheels in the low sun, settles on the sand
And shows its ink-blue wingtips flecked with white.
And through the flowing shade and ebbing light
A man, unheedful of the butterfly -
Some neighbor's gardener, I guess - goes by
Trundling an empty barrow up the lane. (ll. 991-999)
In his book Sabaneyev mentions an English critic who recently called Stravinsky (Igor I) “Lenin of music:”
Какой-то английский критик недавно назвал его «Лениным» музыки. В этом много правды. И по той же причине, почему русский зарубежный житель не испытывает прилива гордых чувств от сознания, что Ленин всемирно знаменит и, если угодно, «признан», — по тем же мотивам русский музыкант часто скорее испытывает неловкость за славу своего бесспорно замечательного современника. Если откинуть небольшое количество крайних левых в композиторской зарубежной семье, то окажется, что слава и популярность Стравинского питаются главным образом европейскими кругами. Этот холодный и суховатый, расчетливый звуковой пиротехник (недаром его первое сочинение и называлось «Фейерверк») сделан из совершенно иного психического материала, чем вся серия предшествовавших русских композиторов. Я бы сказал, что люди подобного склада, во всяком случае ранее, музыкой обычно не занимались. Тем не менее ему было суждено стать величайшим композитором нашего антимузыкального и антилирического века. И я думаю, что в этом нет случайности, ибо безусловно есть какое-то стилевое соответствие между обликом музыки Стравинского и нашей эрой. Если так можно выразиться, Стравинский историчен — он попадает во время и его холодная и бездушная музыка последних лет, музыка «бесчеловечная» есть подлинно звуковое отображение психики людей нашей радио-авиа-спортивной эпохи.
Kinbote mockingly calls Gradus (Shade’s murderer who contended that the real origin of his name should be sought in the Russian word for grape, vinograd, to which a Latin suffix had adhered, making it Vinogradus) “Leningradus:”
All this is as it should be; the world needs Gradus. But Gradus should not kill kings. Vinogradus should never, never provoke God. Leningradus should not aim his peashooter at people even in dreams, because if he does, a pair of colossally thick, abnormally hairy arms will hug him from behind and squeeze, squeeze, squeeze. (note to Line 171)
In his book Sabaneyev mentions VN's cousin Nicolas Nabokov, "a gifted componist," and Vera Vinogradov, the only woman composer in emigration:
Из младшего поколения более плодовит и интересен даровитый и музыкальный Александр Черепнин (сын). Он поставлен в сравнительно благоприятные условия творчества, и его портфель насчитывает массу композиций. Там уже имеется ряд симфонических произведений и несколько опер. Стиль творчества Черепнина эклектичен — в нем отражены смешанные влияния, преимущественно новых германских авторов и Прокофьева — от Стравинского он очень далек. Несмотря на присутствие определенных методов составления музыкальной ткани (у Черепнина есть излюбленная им «гамма», в которой он иногда пишет свои мелодии и гармонии), это бодрое и деятельное, многозвучное и подвижное, но бездумное творчество мне представляется лишенным того, что можно было бы именовать личностью в музыке и что бесспорно присутствует у всех авторов старшего поколения (независимо от их направления). В итоге оно сводится к исканию и нахождению любопытных и пикантных звуковых комбинаций. Примерно в этом же стиле оказывается и творчество другого, тоже одаренного компониста — Набокова, в котором, впрочем, влияния Прокофьева сильнее выражены. К этой же генерации относятся Горчаков (последователь и ученик Прокофьева), Вера Виноградова (единственная женщина-композитор в зарубежье) — при всем даровании и музыкальности во всех их не видно личности, и творчество сводится к изобретению, а не к «отпечатлению». Здесь, конечно, имеется общее веяние эпохи, боящейся психологического и эмоционального содержания. Несмотря на свое нежелание иметь какую бы то ни было психологию и несмотря на боязнь ее, вся эта музыка все-таки имеет нечто психологически общее — бодрость, отсутствие лирики и мелодизма, склонность к пикантности и гротеску и общую «бездумность».
According to Sabaneyev, Nicolas Nabokov was influenced by Prokofiev. Hazel Shade (the poet's daughter) and Dmitri Nabokov (VN's son, an opera singer) were born in 1934, the year Prokofiev returned to Soviet Russia.
Prince Igor (1890) is an opera by Alexander Borodin (completed by Rimski-Korsakov and Glazunov after Borodin's death) based on The Song of Igor’s Campaign. According to Sabaneyev, Borodin (an illegitimate son of Prince Gedeonov) had the Caucasian blood:
Огромный и мощный, поистине «богатырский» талант Бородина выработался главным образом под влияниями Глинки и Шумана. В жилах его текла, между прочим, грузинская кровь (он был побочным сыном князя Гедеонова — из фамилии имеретинских владетельных князей), что объясняет его неизменное тяготение к «Востоку» в музыке и его органическое владение восточным типом напевности.
Stalin, too, was a Georgian (and an Asiatic potentate). One is also reminded of Rubinstein's opera (based on a poem by Lermontov) The Demon (1871). The surname Borodin comes from boroda (beard). In his Foreword to Shade’s poem Kinbote mentions his brown beard:
Alas, my peace of mind was soon to be shattered. The thick venom of envy began squirting at me as soon as academic suburbia realized that John Shade valued my society above that of all other people. Your snicker, my dear Mrs. C., did not escape our notice as I was helping the tired old poet to find his galoshes after that dreary get-together party at your house. One day I happened to enter the English Literature office in quest of a magazine with the picture of the Royal Palace in Onhava, which I wanted my friend to see, when I overheard a young instructor in a green velvet jacket, whom I shall mercifully call Gerald Emerald, carelessly saying in answer to something the secretary had asked: "I guess Mr. Shade has already left with the Great Beaver." Of course I am quite tall, and my brown beard is of a rather rich tint and texture; the silly cognomen evidently applied to me, but was not worth noticing, and after calmly taking the magazine from a pamphlet-cluttered table, I contented myself on my way out with pulling Gerald Emerald's bow-tie loose with a deft jerk of my fingers as I passed by him. There was also the morning when Dr. Nattochdag, head of the department to which I was attached, begged me in a formal voice to be seated, then closed the door, and having regained, with a downcast frown, his swivel chair, urged me "to be more careful." In what sense, careful? A boy had complained to his adviser. Complained of what, good Lord? That I had criticized a literature course he attended ("a ridiculous survey of ridiculous works, conducted by a ridiculous mediocrity"). Laughing in sheer relief, I embraced my good Netochka, telling him I would never be naughty again. I take this opportunity to salute him. He always behaved with such exquisite courtesy toward me that I sometimes wondered if he did not suspect what Shade suspected, and what only three people (two trustees and the president of the college) definitely knew.