Vladimir Nabokov

Faragod & our sleek little machines in Ada

By Alexey Sklyarenko, 15 March, 2022

Describing the L disaster in the beau milieu of the 19th century and the difference between Terra and Antiterra (aka Demonia, Earth's twin planet on which Ada is set), Van Veen (the narrator and main character in VN’s novel Ada, 1969) mentions Faragod (apparently, the god of electricity):

 

The details of the L disaster (and I do not mean Elevated) in the beau milieu of last century, which had the singular effect of both causing and cursing the notion of ‘Terra,’ are too well-known historically, and too obscene spiritually, to be treated at length in a book addressed to young laymen and lemans — and not to grave men or gravemen.

Of course, today, after great anti-L years of reactionary delusion have gone by (more or less!) and our sleek little machines, Faragod bless them, hum again after a fashion, as they did in the first half of the nineteenth century, the mere geographic aspect of the affair possesses its redeeming comic side, like those patterns of brass marquetry, and bric-à-Braques, and the ormolu horrors that meant ‘art’ to our humorless forefathers. For, indeed, none can deny the presence of something highly ludicrous in the very configurations that were solemnly purported to represent a varicolored map of Terra. Ved’ (‘it is, isn’t it’) sidesplitting to imagine that ‘Russia,’ instead of being a quaint synonym of Estoty, the American province extending from the Arctic no longer vicious Circle to the United States proper, was on Terra the name of a country, transferred as if by some sleight of land across the ha-ha of a doubled ocean to the opposite hemisphere where it sprawled over all of today’s Tartary, from Kurland to the Kuriles! But (even more absurdly), if, in Terrestrial spatial terms, the Amerussia of Abraham Milton was split into its components, with tangible water and ice separating the political, rather than poetical, notions of ‘America’ and ‘Russia,’ a more complicated and even more preposterous discrepancy arose in regard to time — not only because the history of each part of the amalgam did not quite match the history of each counterpart in its discrete condition, but because a gap of up to a hundred years one way or another existed between the two earths; a gap marked by a bizarre confusion of directional signs at the crossroads of passing time with not all the no-longers of one world corresponding to the not-yets of the other. It was owing, among other things, to this ‘scientifically ungraspable’ concourse of divergences that minds bien rangés (not apt to unhobble hobgoblins) rejected Terra as a fad or a fantom, and deranged minds (ready to plunge into any abyss) accepted it in support and token of their own irrationality.

As Van Veen himself was to find out, at the time of his passionate research in terrology (then a branch of psychiatry) even the deepest thinkers, the purest philosophers, Paar of Chose and Zapater of Aardvark, were emotionally divided in their attitude toward the possibility that there existed’ a distortive glass of our distorted glebe’ as a scholar who desires to remain unnamed has put it with such euphonic wit. (Hm! Kveree-kveree, as poor Mlle L. used to say to Gavronsky. In Ada’s hand.) (1.3)

 

Darkbloom (‘Notes to Ada’): beau milieu: right in the middle.

Faragod: apparently, the god of electricity.

braques: allusion to a bric-à-brac painter. 

 

Faragod hints at Faraday (1791-1867), an English scientist who contributed to the study of electromagnetism and electrochemistry; deus (pl. dei) is Latin for “god.” In a letter of May 13, 1937, from the Solovki labor camp to his family Pavel Florenski (a clergyman and author of several articles on electricity) pairs Faraday with Mozart and Pushkin:

 

Секрет творчества—в сохранении юности. Секрет гениальности— в сохранении детства, детской конституции, на всю жизнь. Эта-то конституция и дает гению объективное восприятие мира, не центростремительное, своего рода обратную перспективу мира, и потому оно целостно и реально. Иллюзорное, как бы блестяще и ярко оно ни было, никогда не м. б. названо гениальным. Ибо суть гениального мировосприятия—проникновение вглубь вещей, а суть иллюзорного—в закрытии от себя реальности. Наиболее типичны для гениальности: Моцарт, Фарадей, Пушкин,—они дети по складу, со всеми достоинствами и недостатками этого склада.

 

According to Florenski, Mozart, Faraday and Pushkin were geniuses, because all their life they remained children at heart. In Pushkin's little tragedy Mozart and Salieri (1830) Salieri tells Mozart that he is a god and Mozart replies "my deity is hungry." There is deus in Amadeus and dei in Amadei (Amadeus in Russian spelling).

 

“Our sleek little machines” seem to hint at dues ex machina (Lat., "god out of the machine"), a phrase used by Florenski in his final theological work, Ikonostas (“Iconostasis,” 1922):

 

Повторяем, одно и то же действительное событие воспринимается по двум сознаниям: в дневном сознании — как Ω, а в ночном — как х. По-видимому, во всем сказанном нет ничего особенного; да, не было бы, если бы событие х, будучи следствием Ω, т. е. входя в ряд дневной, внешней причинности, не участвовало вместе с тем в другом причинном ряде — причинности ночного сознания и не было тоже следствием, но совсем не той причины, мало того, целого ряда причин и следствий, нисходящих крепко спаянною цепью к некоторой начальной причине а. Между тем, а заведомо не имеет по содержанию ничего общего с причиной Ω и, следовательно, не могло быть ею вызвано. А если бы не было а со всеми происходящими из него следствиями, то не было бы и всего сновидения, т. е. не могло бы быть развязки х, т. е. мы не проснулись бы и, следовательно, внешняя причина Ω не дошла бы до нашего сознания. Итак, несомненно: х есть отражение сонною фантазиею явления Ω, но х не есть deus ex machina без всякого смысла, вопреки логике и ходу событий в сновидении вторгающееся во внутренние образы и бессмысленно их обрывающее, а действительно составляет развязку некоторого драматического действия. Дело со сновидением происходит совсем не так, как мыслят о жизни не чувствующие Провидения, когда крушение поезда или выстрел из-за угла прекращает развертывающуюся и много обещающую деятельность, а — так именно, как в превосходной драме, в которой конец приходит потому, что вызрели все подготовлявшие его события, и было бы нарушением смысла и цельности всей драмы, если бы развязки не произошло. Никоим образом, учитывая крепчайшую прагматическую связность между собою всех событий сновидения, мы не можем усматривать в развязке х события самостоятельного, извне подклеенного к ряду прочих событий и по какой-то непостижимой случайности не нарушающего внутренней логики и художественной правды сновидения во всех его деталях. Нет сомнения, сновидения разбираемого типа суть целостные, замкнутые в себе единства, в которых конец, развязка, предусматривается с самого начала и, более того, собою определяет и начало, как завязку, и все целое. Принимая же во внимание малозначительность завязки самой по себе, без завершающих ее последствий, как это вообще бывает в крепко сделанной драме, мы имеем полное право утверждать телеологичность всей композиции сновидения: все его события развиваются в виду развязки, для того, чтобы развязка не висела в воздухе, не была несчастной случайностью, но имела глубокую прагматическую мотивировку.

 

In "Iconostasis" Florenski discusses dreams and argues that in dreams time goes, much faster than in waking life, from the future to the present, in a direction opposite to time of the waking consciousness:

 

Если, например, в сновидении, облетевшем все учебники психологии, спящий пережил чуть ли не год или более французской революции, присутствовал при самом ее зарождении и, кажется, участвовал в ней, а затем, после долгих и сложных приключений, с преследованиями и погонями, террора, казни Короля и т. д. был наконец, вместе с жирондистами, схвачен, брошен в тюрьму, допрашиваем, предстоял революционному трибуналу, был им осужден и приговорен к смертной казни, затем привезен на телеге к месту казни, возведен на эшафот, голова его была уложена на плаху и холодное острие гильотины уже ударило его по шее, причем он в ужасе проснулся, — то неужели придет на мысль усмотреть в последнем событии — прикосновении ножа гильотины к шее — нечто отдельное от всех прочих событий? и неужели все развитие действия — от самой весны революции и включительно до возведения видевшего этот сон на эшафот — не устремляется сплошным потоком событий именно к этому завершительному холодному прикосновению к шее, — к тому, что мы назвали событием х? — Конечно, такое предположение совершенно невероятно. А между тем видевший все описываемое проснулся от того, что спинка железной кровати, откинувшись, с силой ударила его по обнаженной шее. Если у нас не возникает сомнений во внутренней связности и цельности сновидения от начала революции (а) до прикосновения ножа (х), то тем менее может быть сомнений, что ощущение во сне холодного ножа (х) и удар холодным железом кровати по шее, когда голова лежала на подушке (Ω), есть одно и то же явление, но воспринятое двумя различными сознаниями. И, повторяю, тут не было бы ничего особенного, если бы удар железом (Ω) разбудил спящего и вместе с тем во время, вообще недолгого, просыпания облекся в символический образ хотя бы того же самого удара гильотинным ножом, а этот образ, амплифицируясь ассоциациями, хотя бы на ту же тему французской революции, развернулся в более или менее длинное сновидение. Но все дело в том, что сновидение это, как и бесчисленные прочие того же рода, протекает как раз наоборот против того, как мы могли бы ждать, помышляя о кантовском времени. Мы говорим: внешняя причина (Ω) сновидения, которое составляет одно целое, есть удар железом по шее, и этот удар символизируется непосредственно в образе прикоснувшегося гильотинного ножа (х). Следовательно, духовная причина всего сновидения есть это событие х. Следовательно, в дневном сознании, по схеме дневной причинности, оно и по времени должно предшествовать событию а, духовно происходящему из события х. Иначе говоря, событие х во времени видимого мира должно быть завязкою сновидческой драмы, а событие а — ее развязкою. Тут же, во времени мира невидимого, происходит навыворот, и причина x появляется не прежде своего следствия а, и вообще не прежде всего ряда следствий своих b, c, d,..., r, s, t, а после всех них, завершая весь ряд и определяя его не как причина действующая, а как причина конечная — τέλος.

 

Florenski mentions the dream (cited in all psychology textbooks) of a man who in a dream got through a year or more of the French Revolution, witnessed its beginning, participated in it and then, after long and complex adventures, with persecutions and  pursuits, terror, the King’s execution etc., was arrested with the Girondins, was imprisoned, interrogated, tried by the Revolutionary tribunal, condemned, sentenced to death, brought to the site of the execution, stood on the scaffold, with his head already on the chopping block, when he awoke in horror at the moment of beheading (actually, he woke up because the heavy headboard of his iron bed fell and painfully hit him on his bare neck). The Antiterran L disaster in the beau milieu of the 19th century seems to correspond to the mock execution of Dostoevski and the Petrashevskians on Jan. 3, 1850 (NS), in our world. January 3 is the birthday of Van's and Ada's half-sister Lucette.

 

In Dostoevski’s story Son smeshnogo cheloveka (“The Dream of a Ridiculous Man,” 1877) the narrator shoots himself dead in his dream and an angel takes him through space to a planet very much like Earth, but the earth before the Fall. Like Lermontov's poem Son ("A Dream," 1841), VN's Ada is a triple dream (a dream within a dream within a dream). Lermontov is the author of prophetic Predskazanie (“Prediction,” 1830), a poem in which he predicted the Russian Revolution of 1917:

 

Настанет год, России чёрный год,
Когда царей корона упадёт;
Забудет чернь к ним прежнюю любовь,
И пища многих будет смерть и кровь;
Когда детей, когда невинных жен
Низвергнутый не защитит закон;
Когда чума от смрадных, мёртвых тел
Начнет бродить среди печальных сел,
Чтобы платком из хижин вызывать,
И станет глад сей бедный край терзать;
И зарево окрасит волны рек:
В тот день явится мощный человек,
И ты его узнаешь - и поймёшь,
Зачем в руке его булатный нож:
И горе для тебя! - твой плач, твой стон
Ему тогда покажется смешон;
И будет всё ужасно, мрачно в нём,
Как плащ его с возвышенным челом.

 

There will come a year, Russia’s black year.
The tsar's crown will fall to the ground and,
the people will forget that they once loved him.
Many will be left with only the dead and blood for food;
Law will provide no shelter for innocent children and women.
When the plague of stinking, dead bodies
begins to rot amidst the grieving villages
and death stalking the living in its covered cowl.
When peace and quiet falls over those tormented regions
and the dawn reddens the river's waves:
On that very day there will appear a man of power
and you will recognize and know him,
by the sword in his hand:
and woe unto you! To your wailing, your groans;
he will just smile;
and everything about him will be horrible, gloomy,
concealed beneath his cloak-covered brow.

 

The mysterious disaster's initial, L is a Roman numeral that corresponds to Arabic 50. L seems to hint at electricity (banned on Antiterra after the L disaster). On the other hand, L is Lermontov's and Lenin's initial.