Vladimir Nabokov

small volume of Rilke's in The Luzhin Defense

By Alexey Sklyarenko, 16 May, 2022

In VN’s novel Zashchita Luzhina (“The Luzhin Defense,” 1930) poetry throws Luzhin into a state of severe perplexity and sorrow:

 

Путешествие Фогга и мемуары Холмса Лужин прочел в два дня и, прочитав, сказал, что это не то, что он хотел,- неполное, что ли, издание. Из других книг ему понравилась "Анна Каренина" - особенно страницы о земских выборах и обед, заказанный Облонским. Некоторое впечатление произвели на него и "Мертвые души", причем он в одном месте неожиданно узнал целый кусок, однажды в детстве долго и мучительно писанный им под диктовку. Кроме так называемых классиков, невеста ему приносила и всякие случайные книжонки легкого поведения - труды галльских новеллистов. Все, что только могло развлечь Лужина, было хорошо- даже эти сомнительные новеллы, которые он со смущением, но с интересом читал. Зато стихи (например, томик Рильке, который она купила по совету приказчика) приводили его в состояние тяжелого недоумения и печали. Соответственно с этим профессор запретил давать Лужину читать Достоевского, который, по словам профессора, производит гнетущее действие на психику современного человека, ибо, как в страшном зеркале...

"Ах, господин Лужин не задумывается над книгой,- весело сказала она.- - А стихи он плохо понимает из-за рифм, рифмы ему в тягость".

 

Luzhin read Fogg's journey and Holmes' memoirs in two days, and when he had read them he said they were not what he wanted--this was an incomplete edition. Of the other books, he liked Anna Karenin--particularly the pages on the zemstvo elections and the dinner ordered by Oblonski. Dead Souls also made a certain impression on him, moreover in one place he unexpectedly recognized a whole section that he had once taken down in childhood as a long and painful dictation. Besides the so-called classics his fiancée brought him all sorts of frivolous French novels. Everything that could divert Luzhin was good--even these doubtful stories, which he read, though embarrassed, with interest. Poetry, on the other hand (for instance a small volume of Rilke's that she had bought on the recommendation of a salesman) threw him into a state of severe perplexity and sorrow. Correspondingly, the professor forbade Luzhin to be given anything by Dostoevski, who, in the professor's words, had an oppressive effect on the psyche of contemporary man, for as in a terrible mirror--
"Oh, Mr. Luzhin doesn't brood over books," she said cheerfully. "And he understands poetry badly because of the rhymes, the rhymes put him off." (Chapter 10)

 

O rifme (“On Rhyme,” 1836) is an essay by Baron Rosen that appeared in the first issue of Pushkin’s review Sovremennik (“The Contemporary”). The guests at the Christmas party thrown by Luzhin senior include Bersenev and Rosen (Luzhin’s schoolmates):

 

Были и книги. Книги, сочиненные отцом, в золото-красных, рельефных обложках, с надписью от руки на первой странице: "Горячо надеюсь, что мой сын всегда будет относиться к животным и людям так, как Антоша",- и большой восклицательный знак. Или: "Эту книгу я писал, думая о твоем будущем, мой сын". Эти надписи вызывали в нем смутный стыд за отца, а самые книжки были столь же скучны, как "Слепой музыкант" или "Фрегат Паллада". Большой том Пушкина, с портретом толстогубого курчавого мальчика, не открывался никогда. Зато были две книги - обе, подаренные ему тетей,- которые он полюбил на всю жизнь, держал в памяти, словно под увеличительным стеклом, и так страстно пережил, что через двадцать лет, снова их перечитав, он увидел в них только суховатый пересказ, сокращенное издание, как будто они отстали от того неповторимого, бессмертного образа, который они в нем оставили. Но не жажда дальних странствий заставляла его следовать по пятам Филеаса Фогга и не ребячливая склонность к таинственным приключениям влекла его в дом на Бэкер-стрит, где, впрыснув себе кокаину, мечтательно играл на скрипке долговязый сыщик с орлиным профилем. Только гораздо позже он сак себе уяснил, чем так волновали его эти две книги: правильно и безжалостно развивающийся узор,- Филеас, манекен в цилиндре, совершающий свой сложный изящный путь с оправданными жертвами, то на слоне, купленном за миллион, то на судне, которое нужно наполовину сжечь на топливо; и Шерлок, придавший логике прелесть грезы, Шерлок, составивший монографию о пепле всех видов сигар, и с этим пеплом, как с талисманом, пробирающийся сквозь хрустальный лабиринт возможных дедукций к единственному сияющему выводу. Фокусник, которого на Рождестве пригласили его родители, каким-то образом слил в себе на время Фогга и Холмса, и странное наслаждение, испытанное им в тот день, сгладило все то неприятное, что сопровождало выступление фокусника. Так как просьбы, осторожные, редкие просьбы, "позвать твоих школьных друзей", не привели ни к чему, Лужин старший, уверенный, что это будет и весело, и полезно, обратился к двум знакомым, сыновья которых учились в той же школе, а кроме того, пригласил детей дальнего родственника, двух тихих, рыхлых мальчиков и бледную девочку с толстой черной косой. Все приглашенные мальчики были в матросских костюмах и пахли помадой. В двух из них маленький Лужин с ужасом узнал Берсенева и Розена из третьего класса, которые в школе были одеты неряшливо и вели себя бурно. "Ну вот,- радостно сказал Лужин старший, держа сына за плечо (плечо медленно уходило из-под его ладони).- Теперь вас оставят одних,- познакомьтесь, поиграйте,- а потом позовут, будет сюрприз". Через полчаса он пошел их звать. В комнате было молчание. Девочка сидела в углу и перелистывала, ища картин, приложение к "Ниве". Берсенев и Розен сидели на диване, со сконфуженными лицами, очень красные и напомаженные. Рыхлые племянники бродили по комнате, без любопытства рассматривая английские гравюры на стенах, глобус, белку, давно разбитый педометр, валявшийся на столе. Сам Лужин, тоже в матроске, с белой тесемкой и свистком на груди, сидел на венском стуле у окна и смотрел исподлобья, грызя ноготь большого пальца. Но фокусник все искупил, и даже, когда на следующий день Берсенев и Розен, уже настоящие, отвратительные, подошли к нему в школьном зале, низко поклонились, а потом грубо расхохотались и в обнимку, шатаясь, быстро отошли,- даже и тогда эта насмешка не могла нарушить очарование. По его хмурой просьбе,- что бы он ни говорил теперь, брови у него мучительно сходились,- мать привезла ему из Гостиного Двора большой ящик, выкрашенный под красное дерево, и учебник чудес, на обложке которого был господин с медалями на фраке, поднявший за уши кролика. В ящике были шкатулки с двойным дном, палочка, обклеенная звездистой бумагой, колода грубых карт, где фигурные были наполовину короли и валеты, а наполовину овцы в мундирах, складной цилиндр с отделениями, веревочка с двумя деревянными штучками на концах, назначение которых было неясно... И в кокетливых конвертиках были порошки, окрашивающие воду в синий, красный, зеленый цвет. Гораздо занимательнее оказалась книга, и Лужин без труда выучил несколько карточных фокусов, которые он часами показывал самому себе, стоя перед зеркалом. Он находил загадочное удовольствие, неясное обещание каких-то других, еще неведомых наслаждений, в том, как хитро и точно складывался фокус, но все же недоставало чего-то, он не мог уловить некоторую тайну, в которой вероятно был искушен фокусник, хватавший из воздуха рубль или вынимавший задуманную публикой семерку треф из уха смущенного Розена. Сложные приспособления, описанные в книге, его раздражали. Тайна, к которой он стремился, была простота, гармоническая простота, поражающая пуще самой сложной магии.

 

There were also books. Books written by his father, with red and gold embossed bindings and a handwritten inscription on the first page: I earnestly hope that my son will always treat animals and people the same way as Tony, and a big exclamation mark. Or: I wrote this book thinking of your future, my son. These inscriptions inspired in him a vague feeling of shame for his father, and the books themselves were as boring as Korolenko's The Blind Musician or Goncharov's The Frigate Pallas. A large volume of Pushkin with a picture of a thick-lipped, curly-haired boy on it was never opened. On the other hand there were two books, both given him by his aunt, with which he had fallen in love for his whole life, holding them in his memory as if under a magnifying glass, and experiencing them so intensely that twenty years later, when he read them over again, he saw only a dryish paraphrase, an abridged edition, as if they had been outdistanced by the unrepeatable, immortal image that he had retained. But it was not a thirst for distant peregrinations that forced him to follow on the heels of Phileas Fogg, nor was it a boyish inclination for mysterious adventures that drew him to that house on Baker Street, where the lanky detective with the hawk profile, having given himself an injection of cocaine, would dreamily play the violin. Only much later did he clarify in his own mind what it was that had thrilled him so about these two books; it was that exact and relentlessly unfolding pattern: Phileas, the dummy in the top hat, wending his complex elegant way with its justifiable sacrifices, now on an elephant bought for a million, now on a ship of which half has to be burned for fuel; and Sherlock endowing logic with the glamour of a daydream, Sherlock composing a monograph on the ash of all known sorts of cigars and with this ash as with a talisman progressing through a crystal labyrinth of possible deductions to the one radiant conclusion. The conjuror whom his parents engaged to perform on Christmas day somehow managed to blend in himself briefly both Fogg and Holmes, and the strange pleasure which Luzhin experienced on that day obliterated all the unpleasantness that accompanied the performance. Since requests--cautious infrequent requests--to "invite your school friends" never led to anything, Luzhin senior, confident that it would be both enjoyable and useful, got in touch with two acquaintances whose children attended the same school, and he also invited the children of a distant relative, two quiet, flabby little boys and a pale little girl with a thick braid of black hair. All the boys invited wore sailor suits and smelled of hair oil. Two of them little Luzhin recognized with horror as Bersenev and Rosen from Class Three, who at school were always dressed sloppily and behaved violently. "Well, here we are," said Luzhin senior, joyfully holding his son by the shoulder (the shoulder slowly sliding out from under his hand). "Now I'll leave you alone. Get to know one another and play for a while--and later you'll be called, we have a surprise for you." Half an hour later he went to call them. In the room there was silence. The little girl was sitting in a corner and leafing through the supplement to the review Niva (The Cornfield), looking for pictures. Bersenev and Rosen were self-consciously sitting on the sofa, both very red and shiny with pomade. The flabby nephews wandered around the room examining without interest the English woodcuts on the walls, the globe, the squirrel and a long since broken pedometer lying on a table. Luzhin himself, also wearing a sailor suit, with a whistle on a white cord on his chest, was sitting on a hard chair by the window, glowering and biting his thumbnail. But the conjuror made up for everything and even when on the following day Bersenev and Rosen, by this time again their real disgusting selves, came up to him in the school hall and bowed low, afterwards breaking into vulgar guffaws of laughter and quickly departing, arm in arm and swaying from side to side--even then this mockery was unable to break the spell. Upon his sullen request--whatever he said nowadays his brows came painfully together--his mother brought him from the Bazaar a large box painted a mahogany color and a book of tricks with a bemedaled gentleman in evening dress on the cover lifting a rabbit by its ears. Inside the box were smaller boxes with false bottoms, a wand covered with starry paper, a pack of crude cards where the picture cards were half jacks or half kings and half sheep in uniforms, a folding top hat with compartments, a rope with two wooden gadgets at the ends whose function was unclear. And there also were coquettish little envelopes containing powders for tinting water blue, red and green. The book was much more entertaining, and Luzhin had no difficulty in learning several card tricks which he spent hours showing to himself before the mirror. He found a mysterious pleasure, a vague promise of still unfathomed delights, in the crafty and accurate way a trick would come out, but still there was something missing, he could not grasp that secret which the conjuror had evidently mastered in order to be able to pluck a ruble out of the air or extract the seven of clubs, tacitly chosen by the audience, from the ear of an embarrassed Rosen. The complicated accessories described in the book irritated him. The secret for which he strove was simplicity, harmonious simplicity, which can amaze one far more than the most intricate magic. (Chapter 2)

 

Bersenev brings to mind Sofia Bers (Baehrs), Leo Tolstoy’s wife. In his book Dva goda s L. N. Tolstym (“Two Years with L. N. Tolstoy,” 1928) N. N. Gusev quotes Tolstoy’s words apropos of a letter with verses that he received:

 

По поводу полученного письма со стихами Лев Николаевич сказал:
— Писать стихи — это все равно что пахать и за сохой танцевать. Это прямо неуважение к слову.

 

According to Tolstoy, to write verses is like plowing and at the same time dancing at the plough. This is directly a disrespect to the word. (the entry of Jan. 13, 1908)

 

In 1899 and in 1900 R.-M. Rilke and Lou Andreas-Salomé visited Tolstoy in Moscow and in Yasnaya Polyana. The author of “The Luzhin Defense,” VN was born in 1899 (a hundred years after Pushkin's birth).

 

According to Luzhin's bride, the rhymes put Luzhin off (v tyagost'). Tyagost' (burden) rhymes with blagost' (beneficence). Blagost' (1924) is a story by VN. In his essay Levizna Pushkina v rifmakh ("Pushkin's Leftism in Rhymes," 1924) Bryusov says that, for Apollon Maykov (the author of Mashenka, a narrative poem, 1846), the rhyme blagost' - tyagost' was quite precise: 

 

Различие между рифмой "классической" и рифмой "новой" вполне явно. Классическая рифма, рифма преемников Пушкина, обращала исключительное внимание на тождество или сходство ударных гласных в двух словах и тех звуков, которые за этими звуками следуют вправо, т.е. на конец слова. Например, для Ап. Майкова были вполне точными рифмами: благость - тягость, ворот - год, и т.п. Новая рифма, сохраняя требование тождества или сходства ударных гласных, допускает значительное несходство звуков, следующих за ними, т.е. конца слова но зато требует совпадения или близкого сходства звуков, стоящих влево от ударного, т.е. звука, идущего непосредственно перед ударным, так называемого "опорного", а также и части звуков, предшествующих ему. Например, Б. Пастернак рифмует: продолжая - лужаек, померанцем - мараться, кормов - кормой, чердак - чехарда, подле вас - подливал, и т.п. (1)

 

Mashenka ("Mary," 1926) is VN's first novel. In "The Luzhin Defense" Luzhin and his wife meet Mashenka and her husband Alfyorov in the street:

 

На сизом катке (там, где летом площадка для тенниса), слегка припудренном сухим снежком, опасливо резвились горожане, и в ту минуту, как мимо, по тротуару, проходили Лужины, совершавшие утреннюю прогулку, самый бойкий из конькобежцев, молодец в свитере, изящно раскатился голландским шагом и с размаху сел на лед. Дальше, в небольшом сквере, трехлетний ребенок, весь в красном, шатко ступая шерстяными ножками, поплелся к тумбе, беспалой ладошкой загреб снег, лежавший аппетитной горкой, и поднес его ко рту, за что сразу был схвачен сзади и огрет. "Ах ты, бедненький",- оглянувшись, сказала Лужина. По убеленной мостовой проехал автобус, оставив за собой две толстых, черных полосы. Из магазина говорящих и играющих аппаратов раздалась зябкая музыка, и кто-то прикрыл дверь, чтобы музыка не простудилась. Такса в заплатанном синем пальтишке, с низко болтающимися ушами остановилась, обнюхивая снег, и Лужина успела ее погладить. Что-то легкое, острое, белесое било в лицо, и, если посмотреть на пустое небо, светленькие точка плясали в глазах. Лужина поскользнулась и укоризненны взглянула на свои серьге ботики. Около русского гастрономического магазина встретили знакомых, чету Алферовых. "Холодина какая",- воскликнул Алферов, тряся желтой своей бородкой. "Не целуйте, перчатка грязная",- сказала Лужина и спросила у Алферовой, с улыбкой глядя на ее прелестное, всегда оживленное лицо, почему она никогда не зайдет. "А вы полнеете, сударь",- буркнул Алферов, игриво косясь на лужинский живот, преувеличенный ватным пальто. Лужин умоляюще посмотрел на жену. "Так что, милости просим",- закивала она. "Постой, Машенька, телефон ты их знаешь? - спросил Алферов.- Знаешь? Ладно. Ну-с, пока,- как говорят по-советски, Нижайший поклон вашей матушке".

"Он какой-то несчастненький,- сказала Лужина, взяв мужа под руку и меняя шаг, чтобы идти с ним в ногу.- Но Машенька... Какая душенька, какие глаза... Не идите так скоро, милый Лужин,- скользко".

 

On a grayish-blue rink (where there were tennis courts in summer), lightly powdered with snow, the townsfolk were disporting themselves cautiously, and at the very moment the Luzhins passed by on their morning stroll, the sprightliest of the skaters, a besweatered young fellow, gracefully launched into a Dutch step and sat down hard on the ice. Farther, in a small public garden, a three-year-old boy all in red, walking unsteadily on woolen legs, made his way to a stirrup-stone, scraped off with one fingerless little hand some snow that was lying there in an appetizing hillock and raised it to his mouth, for which he was immediately seized from behind and spanked. "Oh, you poor little thing," said Mrs. Luzhin, looking back. A bus went along the whitened asphalt, leaving two thick, black stripes behind it. From a shop of talking and playing machines came the sound of fragile music and someone closed the door so the music would not catch cold. A dachshund with a patched, blue little overcoat and low-swinging ears stopped and sniffed the snow and Mrs. Luzhin just had time to stroke it. Something light, sharp and whitish kept striking them in the face, and when they peered at the empty sky, bright specks danced before their eyes. Mrs. Luzhin skidded and looked reproachfully at her gray snowboots. By the Russian food store they met the Alfyorov couple. "Quite a cold snap," exclaimed Alfyorov with a shake of his yellow beard. "Don't kiss it, the glove's dirty," said Mrs. Luzhin, and looking with a smile at Mrs. Alfyorov's enchanting, always animated face she asked why she never came to visit them. "And you're putting on weight, sir," growled Alfyorov, squinting playfully at Luzhin's stomach, exaggerated by his wadded overcoat. Luzhin looked imploringly at his wife. "Remember, you're always welcome," she said, nodding. "Wait, Mashenka, do you know their telephone number?" asked Alfyorov. "You know? Fine. Well, so long--as they say in Soviet Russia. My deepest respects to your mother."

"There's something a little mean and a little pathetic about him," said Mrs. Luzhin, taking her husband's arm and changing step in order to match his. "But Mashenka ... what a darling, what eyes.... Don't walk so fast, dear Luzhin--it's slippery." (Chapter 13)

 

In Chapter Four (XLII: 3) of Eugene Onegin Pushkin mentions the rhyme morozy - rozy ("froze - rose") that the reader expects:

 

И вот уже трещат морозы
И серебрятся средь полей...
(Читатель ждет уж рифмы розы;
На, вот возьми ее скорей!)
Опрятней модного паркета
Блистает речка, льдом одета.
Мальчишек радостный народ
Коньками звучно режет лед;
На красных лапках гусь тяжелый,
Задумав плыть по лону вод,
Ступает бережно на лед,
Скользит и падает; веселый
Мелькает, вьется первый снег,
Звездами падая на брег.

 

And now the frosts already crackle

and silver 'mid the fields

(the reader now expects the rhyme “froze-rose” —

here, take it quick!).

Neater than modish parquetry,

the ice-clad river shines.

The gladsome crew of boys24

cut with their skates resoundingly the ice;

a heavy goose with red feet, planning

to swim upon the bosom of the waters,

steps carefully upon the ice,

slidders, and falls. The gay

first snow flicks, whirls,

falling in stars upon the bank.

 

24. “This signifies,” remarks one of our critics, “that the urchins are skating.” Right. (Pushkin's note)