Vladimir Nabokov

svoi - sochtyomsya (they would settle up later) in The Luzhin Defense

By Alexey Sklyarenko, 5 June, 2022

In VN’s novel Zashchita Luzhina (“The Luzhin Defense,” 1930) Valentinov (Luzhin’s tutor and manager) writes to Luzhin’s father svoi – sochtyomsya (it's a family affair – we'll settle up later):

 

Прежде, когда он мечтал о такой книге, он чувствовал, что ему две вещи мешают: война и революция. Дар сына по-настоящему развился только после войны, когда он из вундеркинда превратился в маэстро. Как раз накануне этой войны, которая так мешала воспоминанию работать на стройную литературную фабулу, он, с сыном и с Валентиновым, уехал опять за границу. Приглашали играть в Вену, в Будапешт, в Рим. Слава русского мальчика, уже побившего кое-кого из тех игроков, имена которых попадают в шахматные учебники, так росла, что об его собственной скромной писательской славе тоже вскользь упоминалось в иностранных газетах. Они были все трое в Швейцарии, когда был убит австрийский эрцгерцог. По соображениям, совершенно случайным (полезный сыну Горный воздух, слова Валентинова, что теперь России не до шахмат, а сын только шахматами жив, да еще мысль, что война ненадолго), он вернулся в Петербург один. Через несколько месяцев он не вытерпел и вызвал сына. В странном витиеватом письме, которому как-то соответствовал медленный кружной путь, этим письмом проделанный, Валентинов сообщил, что сын приехать не хочет. Лужин написал снова, и ответ, такой же витиеватый и вежливый, пришел уже не из Тараспа, а из Неаполя. Валентинова он возненавидел. Были дни необыкновенной тоски. Впрочем, Валентинов в очередном письме предложил, что все расходы по содержанию сына возьмет на себя, что свои – сочтемся (так и написал). Шло время. В неожиданной роли военного корреспондента он попал на Кавказ. За днями тоски и острой ненависти по отношению к Валентинову (писавшему, впрочем, прилежно) пошли дни душевного успокоения, основанного на том, что сыну за границей хорошо, лучше, чем было бы в России (что и утверждал Валентинов).

 

His son's gift had developed in full only after the war when the Wunderkind turned into the maestro. In 1914, on the very eve of that war which so hindered his memories from ministering to a neat literary plot, he had again gone abroad with his son, and Valentinov went too. Little Luzhin was invited to play in Vienna, Budapest and Rome. The fame of the Russian boy who had already beaten one or two of those players whose names appear in chess textbooks was growing so fast that his own modest literary fame was also being incidentally alluded to in foreign newspapers. All three of them were in Switzerland when the Austrian archduke was killed. Out of quite casual considerations (the notion that the mountain air was good for his son ... Valentinov's remark that Russia now had no time for chess, while his son was kept alive solely by chess ... the thought that the war would not last for long) he had returned to St. Petersburg alone. After a few months he could stand it no longer and sent for his son. In a bizarre, orotund letter that was somehow matched by its roundabout journey, Valentinov informed him that his son did not wish to come. Luzhin wrote again and the reply, just as orotund and polite, came not from Tarasp but from Naples. He began to loathe Valentinov. There were days of extraordinary anguish. There were absurd complications with the transfer of money. However, Valentinov proposed in one of his next letters to assume all the costs of the boy's maintenance himself--they would settle up later. Time passed. In the unexpected role of war correspondent he found himself in the Caucasus. Days of anguish and keen hatred for Valentinov (who wrote, however, diligently) were followed by days of mental peace derived from the feeling that life abroad was good for his son--better than it would have been in Russia (which was precisely what Valentinov affirmed). (Chapter 5)

 

Bankrot (“The Bankrupt,” 1850) or Svoi lyudi – sochtyomsya (“It's a Family Affair – We'll Settle It Ourselves”) is a play by Ostrovski. One of Ostrovski’s plays is entitled Poslednyaya zhertva (“The Last Victim,” 1877). Zhertva also means “sacrifice.” In Ilf and Petrov’s novel Dvenadtsat’ stuliev (“The Twelve Chairs,” 1928) Vorob’yaninov calls Bender’s marriage in Stargorod bol’shaya zhertva (a great sacrifice):

 

Ипполит Матвеевич опомнился.

- Хочется ведь скорее, - сказал он умоляюще.

- Скоро только кошки родятся, - наставительно заметил Остап. - Я женюсь на ней.

- На ком?!

- На мадам Грицацуевой.

 - Зачем же?

- Чтобы спокойно, без шума, покопаться в стуле.

- Но ведь вы себя связываете на всю жизнь!

- Чего не сделаешь для блага концессии!

- На всю жизнь... Ипполит Матвеевич в крайнем удивлении взмахнул руками. Пасторское бритое лицо его ощерилось. Показались не чищенные со дня отъезда из города N голубые зубы. - На всю жизнь! - прошептал Ипполит Матвеевич. - Это большая жертва.

- Жизнь! - сказал Остап. - Жертва! Что вы знаете о жизни и о жертвах? Или вы думаете, что если вас выселили из вашего особняка, вы знаете жизнь?! И если у вас реквизировали поддельную китайскую вазу, то это жертва? Жизнь, господа присяжные заседатели, это сложная штука, но, господа присяжные заседатели, эта сложная штука открывается просто, как ящик. Надо только уметь его открыть. Кто не может открыть, тот пропадает.

 

Ippolit Matveyevich pulled himself together.

"It's just that we must act quickly," he said imploringly.

"Only cats are born quickly," said Ostap instructively. "I'll marry her."

"Who?"

"Madame Gritsatsuyev."

"Why?"

"So that we can rummage inside the chair quietly and without any fuss."

“But you'll tie yourself down for life!"

 "The things we do for the concession!"

 "For life!" said Ippolit Matveyevich in a whisper. He threw up his hands in amazement. His pastor-like face was bristly and his bluish teeth showed they had not been cleaned since the day he left the town of N.

"It's a great sacrifice," whispered Ippolit Matveyevich.

"Life!" said Ostap. "Sacrifice! What do you know about life and sacrifices? Do you think that just because you were evicted from your own house you've tasted life? And just because they requisitioned one of your imitation Chinese vases, it's a sacrifice? Life, gentlemen of the jury, is a complex affair,  but, gentlemen of the jury, a complex affair  which can be managed as simply as opening a box. All you have to do is  to know how to open it. Those who don't – have had it." (Chapter 12)

 

Vorob’yaninov’s words Na vsyu zhizn’ (“For life”) also occur in Chekhov’s letter of June 21 (July 4), 1904, from Badenweiler (a German spa) to his sister Maria Pavlovna in the Crimea:

 

Ольга починила себе зубы изумительно хорошо, на всю жизнь. Теперь у нее золотые коренные зубы. И я тоже хочу, да никак не соберусь; зубной доктор наезжает сюда только раз в неделю из Базеля. Большой искусник.

 

Chekhov (who died in Badenweiler on July 2/15, 1904) says that his wife Olga visited a dentist and has now golden molars for life. On the day of his death (Thursday, March 1, 1928) Luzhin uses a visit to the dentist as a pretext to leave his wife and mother-in-law:

 

Еще накануне ему пришел в голову любопытный прием, которым, пожалуй, можно было обмануть козни таинственного противника. Прием состоял в том, чтобы по своей воле совершить какое-нибудь нелепое, но неожиданное действие, которое бы выпадало из общей планомерности жизни и таким образом путало бы дальнейшее сочетание ходов, задуманных противником. Защита была пробная, защита, так сказать наудачу,- но Лужин, шалея от ужаса перед неизбежностью следующего повторения, ничего не мог найти лучшего. В четверг днем, сопровождая жену и тещу по магазинам, он вдруг остановился и воскликнул: "Дантист. Я забыл дантиста". "Какие глупости, Лужин,- сказала жена.- Ведь вчера же он сказал, что все сделано". "Нажимать,- проговорил Лужин и поднял палец.- Если будет нажимать пломба. Говорилось, что если 6удет нажимать, чтобы я приехал пунктуально в четыре. Нажимает. Без десяти четыре". "Вы что-то спутали,- улыбнулась жена.- Но, конечно, если болит, поезжайте. А потом возвращайтесь домой, я буду дома к шести". "Поужинайте у нас",- сказала с мольбой в голосе мать. "Нет, у нас вечером гости,- гости, которых ты не любишь". Лужин махнул тростью в знак прощания и влез в таксомотор, кругло согнув спину. "Маленький маневр",- усмехнулся он и, почувствовав, что ему жарко, расстегнул пальто. После первого же поворота он остановил таксомотор, заплатил и не торопясь пошел домой. И тут ему вдруг показалось, что когда-то он все это уже раз проделал, и он так испугался, что завернул в первый попавшийся магазин, решив новой неожиданностью перехитрить противника. Магазин оказался парикмахерской, да притом дамской. Лужин, озираясь, остановился, и улыбающаяся женщина спросила у него, что ему надо. "Купить..." - сказал Лужин, продолжая озираться, Тут он увидел восковой бюст и указал на него тростью (неожиданный ход, великолепный ход). "Это не для продажи",- сказала женщина. "Двадцать марок",- сказал Лужин и вынул бумажник. "Вы хотите купить эту куклу?"- недоверчиво спросила женщина, и подошел еще кто-то. "Да",- сказал Лужин и стал разглядывать восковое лицо. "Осторожно,- шепнул он вдруг самому себе,- я, кажется, попадаюсь". Взгляд восковой дамы, ее розовые ноздри,- это тоже было когда-то. "Шутка",- сказал Лужин и поспешно вышел из парикмахерской. Ему стало отвратительно неприятно, он прибавил шагу, хотя некуда было спешить. "Домой, домой,- бормотал он,- там хорошенько все скомбинирую". Подходя к дому, он заметил, что у подъезда остановился большой, зеркально-черный автомобиль. Господин в котелке что-то спрашивал у швейцара. Швейцар, увидав Лужина, вдруг протянул палец и крикнул: "Вот он!" Господин обернулся.

...Слегка посмуглевший, отчего белки глаз казались светлее, все такой же нарядный, в пальто с котиковым воротником шалью, в большом белом шелковом кашне, Валентинов шагнул к Лужину с обаятельной улыбкой,- озарил Лужина, словно из прожектора, и при свете, которым он обдал его, увидел полное, бледное лужинское лицо, моргающие веки, и в следующий миг это бледное лицо потеряло всякое выражение, и рука, которую Валентинов сжимал в обеих ладонях, была совершенно безвольная. "Дорогой мой,- просиял словами Валентинов,- счастлив тебя увидеть. Мне говорили, что ты в постели, болен, дорогой. Но ведь это какая-то путаница"... И, при ударении на "путаница", Валентинов выпятил красные, мокрые губы и сладко сузил глаза. "Однако, нежности отложим на потом,- перебил он себя и со стуком надел котелок.- Едем, Дело исключительной важности, и промедление было бы... губительно",- докончил он, отпахнув дверцу автомобиля; после чего,, обняв Лужина за спину, как будто поднял его с земли и увлек, и усадил, упав с ним рядом на низкое, мягкое сиденье. На стульчике, спереди, сидел боком небольшой, востроносый человечек, с поднятым воротником пальто. Валентинов, как только откинулся и скрестил ноги, стал продолжать разговор с этим человеком, разговор, прерванный на запятой и теперь ускоряющийся по мере того, как расходился автомобиль. Язвительно и чрезвычайно обстоятельно он распекал его, не обращая никакого внимания на Лужина, который сидел, как бережно прислоненная к чему-то статуя, совершенно оцепеневший и слышавший, как бы сквозь тяжелую завесу, смутное, отдаленное рокотание Валентинова, Для востроносого это было не рокотание, а очень хлесткие, обидные слова,- но сила была на стороне Валентинова, и обижаемый только вздыхал да ковырял с несчастным видом сальное пятно на черном своем пальтишке, а иногда, при особенно метком словце, поднимал брови и смотрел на Валентинова, но, не выдержав этого сверкания, сразу жмурился и тихо мотал головой. Распекание продолжалось до самого конца поездки, и, когда Валентинов мягко вытолкнул Лужина на панель и захлопнул за собой дверцу, добитый человечек продолжал сидеть внутри, и автомобиль сразу повез его дальше, и, хотя места было теперь много, он остался, уныло сгорбленный, на переднем стульчике. Лужин меж тем уставился неподвижным и бессмысленным взглядом на белую, как яичная скорлупа, дощечку с черной надписью "Веритас", но Валентинов сразу увлек его дальше и опустил в кожаное кресло из породы клубных, которое было еще более цепким и вязким, чем сиденье автомобиля. В этот миг кто-то взволнованным голосом позвал Валентинова, и он, вдвинув в ограниченное поле лужинского зрения открытую коробку сигар, извинился и исчез. Звук его голоса остался дрожать в комнате, и для Лужина, медленно выходившего из оцепенения, он стал постепенно и вкрадчиво превращаться в некий обольстительный образ. При звуке этого голоса, при музыке шахматного соблазна, Лужин вспомнил с восхитительной, влажной печалью, свойственной воспоминаниям любви, тысячу партий, сыгранных им когда-то. Он не знал, какую выбрать, чтобы со слезами насладиться ею, все привлекало и ласкало воображение, и он летал от одной к другой, перебирая на миг раздирающие душу комбинации. Были комбинации чистые н стройные, где мысль всходила к победе по мраморным ступеням; были нежные содрогания в уголке доски, и страстный взрыв, и фанфара ферзя, идущего на жертвенную гибель... Все было прекрасно, все переливы любви, все излучины и таинственные тропы, избранные ею. И эта любовь была гибельна.

Ключ найден. Цель атаки ясна. Неумолимым повторением ходов она приводит опять к той же страсти, разрушающей жизненный сон. Опустошение, ужас, безумие.

 

Already the day before he had thought of an interesting device, a device with which he could, perhaps, foil the designs of his mysterious opponent. The device consisted in voluntarily committing some absurd unexpected act that would be outside the systematic order of life, thus confusing the sequence of moves planned by his opponent. It was an experimental defense, a defense, so to say, at random--but Luzhin, crazed with terror before the inevitability of the next move, was able to find nothing better. So on Thursday afternoon, while accompanying his wife and mother-in-law round the stores, he suddenly stopped and exclaimed: "The dentist. I forgot the dentist." "Nonsense, Luzhin," said his wife. "Why, yesterday he said that everything was done." "Uncomfortable," said Luzhin and raised a finger. "If the filling feels uncomfortable ... It was said that if it feels uncomfortable I should come punctually at four. It feels uncomfortable. It is ten minutes to four." "You've got something wrong," smiled his wife, "but of course you must go if it hurts. And then go home. I'll come around six." "Have supper with us," said her mother with an entreaty in her voice. "No, we have guests this evening," said Mrs. Luzhin, "guests whom you don't like." Luzhin waved his cane in sign of farewell and climbed into a taxi, bending his back roundly. "A small maneuver," he chuckled, and feeling hot, unbuttoned his overcoat. After the very first turn he stopped the taxi, paid, and set off home at a leisurely pace. And here it suddenly seemed to him that he had done all this once before and he was so frightened that he turned into the first available store, deciding to outsmart his opponent with a new surprise. The store turned out to be a hairdresser's, and a ladies' one at that. Luzhin, looking around him, came to a halt, and a smiling woman asked him what he wanted. "To buy ..." said Luzhin, continuing to look around. At this point he caught sight of a wax bust and pointed to it with his cane (an unexpected move, a magnificent move). "That's not for sale," said the woman. "Twenty marks," said Luzhin and took out his pocketbook. "You want to buy that dummy?" asked the woman unbelievingly, and somebody else came up. "Yes," said Luzhin and began to examine the waxen face. "Careful," he whispered to himself, "I may be tumbling into a trap!" The wax lady's look, her pink nostrils--this also had happened before. "A joke," said Luzhin and hastily left the hairdresser's. He felt disgustingly uncomfortable and quickened his step, although there was nowhere to hurry. "Home, home," he muttered, "there I'll combine everything properly." As he approached the house he noticed a large, glossy-black limousine that had stopped by the entrance. A gentleman in a bowler was asking the janitor something. The janitor, seeing Luzhin, suddenly pointed and cried: "There he is!" The gentleman turned around.
A bit swarthier, which brought out the whites of his eyes, as smartly dressed as ever, wearing an overcoat with a black fur collar and a large, white silk scarf, Valentinov strode toward Luzhin with an enchanting smile, illuminating Luzhin with this searchlight, and in the light that played on Luzhin he saw Luzhin's pale, fat face and blinking eyelids, and at the next instant this pale face lost all expression and the hand that Valentinov pressed in both of his was completely limp. "My dear boy," said radiant Valentinov, "I'm happy to see you. They told me you were in bed, ill, dear boy. But that was some kind of slipup ..." and in stressing the "pup" Valentinov pursed his wet, red lips and tenderly narrowed his eyes. "However, we'll postpone the compliments till later," he said, interrupting himself, and put on his bowler with a thump. "Let's go. It's a matter of exceptional importance and delay would be ... fatal," he concluded, throwing open the door of the car; after which he put his arm around Luzhin's back and seemed to lift him from the ground and carry him off and plant him down, falling down next to him onto the low, soft seat. On the jump seat facing them a sharp-nosed yellow-faced little man sat sideways, with his overcoat collar turned up. As soon as Valentinov had settled and crossed his legs, he resumed his conversation with this little man, a conversation that had been interrupted at a comma and now gathered speed in time with the accelerating automobile. Caustically and exhaustively he continued to bawl him out, paying no attention to Luzhin, who was sitting like a statue that had been carefully leaned against something. He had completely frozen up and heard remote, muffled Valentinov's rumbling as if through a heavy curtain. For the fellow with the sharp nose it was not a rumbling, but a torrent of extremely biting and insulting words; force, however, was on Valentinov's side and the one being insulted merely sighed, and looked miserable, and picked at a grease spot on his skimpy black overcoat; and now and then, at some especially trenchant word, he would raise his eyebrows and look at Valentinov, but the latter's flashing gaze was too much for him and he immediately shut his eyes tight and gently shook his head. The bawling out continued to the very end of the journey and when Valentinov softly nudged Luzhin out of the car and got out himself slamming the door behind him, the crushed little man continued to sit inside and the automobile immediately carried him on, and although there was lots of room now he remained dejectedly hunched up on the little jump seat. Luzhin meanwhile fixed his motionless and expressionless gaze on an eggshell-white plaque with a black inscription, VERITAS, but Valentinov immediately swept him farther and lowered him into an armchair of the club variety that was even more tenacious and quaggy than the car seat. At this moment someone called Valentinov in an agitated voice, and after pushing an open box of cigars into Luzhin's limited field of vision he excused himself and disappeared. His voice remained vibrating in the room and for Luzhin, who was slowly emerging from his stupefaction, it gradually and surreptitiously began to be transformed into a bewitching image. To the sound of this voice, to the music of the chessboard's evil lure, Luzhin recalled, with the exquisite, moist melancholy peculiar to recollections of love, a thousand games that he had played in the past. He did not know which of them to choose so as to drink, sobbing, his fill of it: everything enticed and caressed his fancy, and he flew from one game to another, instantly running over this or that heart-rending combination. There were combinations, pure and harmonious, where thought ascended marble stairs to victory; there were tender stirrings in one corner of the board, and a passionate explosion, and the fanfare of the Queen going to its sacrificial doom.... Everything was wonderful, all the shades of love, all the convolutions and mysterious paths it had chosen. And this love was fatal.
The key was found. The aim of the attack was plain. By an implacable repetition of moves it was leading once more to that same passion which would destroy the dream of life. Devastation, horror, madness. (Chapter 14)

 

Valentinov is Luzhin’s shakhmatnyi opekun (chess father):

 

Он проснулся оттого, что жена, уже одетая, наклонилась над ним и поцеловала в переносицу. "Здравствуйте, милый Лужин,- сказала она.- Уже десять часов. Что мы сегодня делаем,- дантист или виза?" Лужин посмотрел на нее светлыми, растерянными глазами и сразу прикрыл веки опять. "А кто забыл на ночь часы завести? - засмеялась жена, слегка тормоша его за полную белую шею.- Так можно проспать всю жизнь". Она наклонила голову набок, глядя на профиль мужа, окруженный вздутием подушки, и заметив, что он снова заснул, улыбнулась и вышла из комнаты. В кабинете она постояла перед окном, глядя на зеленовато-голубое небо, по-зимнему безоблачное, и подумала, что сегодня, должно быть, очень холодно, и Лужину надо приготовить шерстяной жилет. На письменном столе зазвонил телефон, это, очевидно, мать спрашивала, будут ли они сегодня у нее обедать. "Алло?" - сказала Лужина, присев на край стола. "Алле, алле",- взволнованно и сердито закричал в телефон неизвестный голос. "Да-да, я слушаю",- сказала Лужина и пересела в кресло. "Кто там?" - по-немецки, но с русской растяжкой, спросил недовольный голос. "А кто говорит?" - понаведалась Лужина. "Господин Лужин дома?" - спросил голос по-русски. "Кто говорит?" - с улыбкой повторила Лужина. Молчание. Голос как будто решал про себя вопрос, открыться или нет. "Я хочу говорить с господином Лужиным,- начал он опять, вернувшись к немецкому языку.- Очень спешное и важное дело". "Минуточку",- сказала Лужина и прошлась раза два по комнате. Нет, Лужина будить не стоило. Она вернулась к телефону. "Еще спит,- сказала она.- Но если хотите ему что-нибудь передать..." "Ах, это очень досадно,- заговорил голос, окончательно усвоив русскую речь.- Я звоню уже второй раз. Я прошлый раз оставил свой телефон. Дело для него крайне важное и не терпящее отлагательств". "Я- его жена,- сказала Лужина.- Если что нужно..." "Очень рад познакомиться,- деловито перебил голос.- Моя фамилия- Валентинов. Ваш супруг, конечно, рассказывал вам обо мне. Так вот: скажите ему, как только он проснется, чтобы он садился в автомобиль и ехал бы ко мне. Кино-концерн "Веритас", Рабенштрассе 82. Дело очень спешное и для него очень важное!"- продолжал голос, опять перейдя на немецкий язык, потому ли, что этого требовала важность дела, или потому просто, что немецкий адрес увлек его в соответствующую речь,- неизвестно. Лужина сделала вид, что записывает адрес, и потом сказала: "Может быть, вы мне все-таки скажете сперва, в чем дело". Голос неприятно взволновался: "Я старый друг вашего мужа. Каждая секунда дорога. Я его жду сегодня ровно в двенадцать. Пожалуйста, передайте ему. Каждая секунда".- "Хорошо,- сказала Лужина.- Я ему передам, но только не знаю,- может быть, ему сегодня неудобно". "Шепните ему одно: Валентинов тебя ждет",- засмеялся голос и, пропев немецкое "до свидания", провалился в щелкнувший люк. Несколько мгновений Лужина просидела в раздумье, потом она назвала себя дурой. Надо было прежде всего объяснить, что Лужин перестал заниматься шахматами. Валентинов... Тут только она вспомнила визитную карточку, найденную в шапокляке. Валентинов, конечно, знакомый Лужина по шахматным делам. Других знакомых у него не было. Ни о каком старом друге он никогда не рассказывал. Тон у этого господина совершенно невозможный. Нужно было потребовать, чтобы он объяснил, в чем дело. Дура. Что же теперь делать? Спросить у Лужина? - нет. Кто такой Валентинов? Старый друг... Граальский говорил, что у него справлялись... Ага, очень просто. Она пошла в спальню, убедилась, что Лужин еще спит,- а спал он по утрам удивительно крепко,- и вернулась к телефону. Актер, к счастью, оказался дома и сразу принялся рассказывать длинную историю о легкомысленных и подловатых поступках, совершенных когда-то его вчерашней собеседницей. Лужина, нетерпеливо дослушав, спросила, кто такой Валентинов, Актер ахнул и стал говорить, что "представьте себе, вот я какой забывчивый, без суфлера не могу жить"; и наконец, подробно рассказав о своих отношениях с Валентиновым, мельком упомянул, что Валентинов, по его, валентиновским, словам, был шахматным опекуном Лужина и сделал из него великого игрока. Затем актер вернулся ко вчерашней даме и, рассказав еще одну ее подлость, стал многоречиво с Лужиной прощаться, причем последние его слова были: "целую в ладошку".

"Вот оно что,- проговорила Лужина, повесив трубку.- Ну, хорошо". Тут она спохватилась, что в разговоре раза два произнесла фамилию Валентинова и что муж мог случайно слышать, если выходил из спальни в прихожую. У нее екнуло сердце, и она побежала проверить, спит ли он еще. Он проснулся и курил в постели. "Мы сегодня никуда не поедем,- сказала она.- Очень все поздно вышло. А обедать будем у мамы. Полежите еще, вам полезно, вы толстый". Крепко прикрыв дверь спальни и затем дверь кабинета, она торопливо выискала в телефонной книге номер "Веритаса" и, прислушавшись, не ходит ли поблизости Лужин, позвонила. Оказалось, что Валентинова не так-то легко добиться. Трое разных людей, сменяясь, подходили к телефону, отвечали, что сейчас позовут, а потом барышня разъединяла, и надо было начинать сызнова. При этом она старалась говорить по возможности тише, и приходилось повторять, и это было очень неприятно. Наконец, желтенький, худенький голос уныло сообщил ей, что Валентинова нет, но что он непременно будет в половине первого. Она попросила передать, что Лужин не может приехать, так как болен, будет болеть долго и убедительно просит, чтобы его больше не беспокоили. Опустив трубку на вилку, она опять прислушалась, услышала только стук своего сердца и тогда вздохнула и с безмерным облегчением сказала "уф!". С Валентиновым было покончено. Слава Богу, что она оказалась одна у телефона. Теперь это миновало. А скоро отъезд. Еще нужно позвонить матери и дантисту. А с Валентиновым покончено. Какое слащавое имя. И на минуту она задумалась, совершив за эту одну минуту, как это иногда бывает, долгое и неторопливое путешествие: направилась она в лужинское прошлое, таща за собой Валентинова, которого по голосу представила себе в черепаховых очках, длинноногого и, путешествуя в легком тумане, она искала место, где бы опустить наземь Валентинова, скользкого, отвратителью ерзавшего, но места она не находила, так как о юности Лужина не знала почти ничего. Пробираясь еще дальше, вглубь, она, через призрачный курорт с призрачной гостиницей, где жил четырнадцатилетний вундеркинд, попала в детство Лужина, где было как-то светлее,- но и тут Валентинова не удалось пристроить. Тогда она вернулась вспять со своей все мерзостнее становившейся ношей, и кое-где, в тумане лужинской юности, были острова: он уезжает за границу играть в шахматы, покупает открытки в Палермо, держит в руках визитную карточку с таинственной фамилией... Пришлось возвратиться восвояси с пыхтящим, торжествующим Валентиновым и вернуть его фирме "Веритас", как заказной пакет, посланный по ненайденному адресу. Пускай же он и останется там, неведомый, но несомненно вредный, со страшным своим прозвищем: шахматный опекун.

 

He woke up when his wife, already dressed, bent over him and kissed him on the glabella. 'Good morning, dear Luzhin,' she said. 'It's ten o'clock already. What shall we do today — the dentist or our visas?' Luzhin looked at her with bright, distracted eyes and immediately closed his lids again. 'And who forgot to wind up the clock for the night?' laughed his wife, fondly worrying the plump white flesh of his neck. 'That way you could sleep your whole life away.' She bent her head to one side, looking at her husband's profile surrounded by the bulges in the pillow, and noting that he had fallen asleep again, she smiled and left the room. In the study she stood before the window and looked at the greenish-blue sky, wintry and cloudless, thinking it would probably be cold today and Luzhin should wear his cardigan. The telephone rang on the desk, that was evidently her mother wanting to know if they would be dining at her place. 'Hello?' said Mrs. Luzhin, perching on the edge of a chair. 'Hello, hello,' shouted an unfamiliar voice into the telephone excitedly and crossly. 'Yes, yes, I'm here,' said Mrs. Luzhin and moved to an armchair. 'Who's there?' asked a displeased voice in German with a Russian accent. 'And who's speaking?' inquired Mrs. Luzhin. 'Is Mr. Luzhin at home?' asked the voice in Russian. 'Kto govorit, who's speaking?' repeated Mrs. Luzhin with a smile. Silence. The voice seemed to be debating with itself the question of whether to come out into the open or not. 'I want to talk to Mr. Luzhin,' he began again, reverting to German. 'A very urgent and important matter.' 'One moment,' said Mrs. Luzhin and walked up and down the room a time or two. No, it was not worth waking Luzhin. She returned to the telephone. 'He's still sleeping,' she said. 'But if you want to leave a message...' 'Oh, this is very annoying,' said the voice, adopting Russian finally. 'This is the second time I've called. I left my telephone number last time. The matter is extremely important to him and permits of no delay.' 'I am his wife,' said Mrs. Luzhin, 'If you need anything...' 'Very glad to make you acquaintance,' interrupted the voice briskly. 'My name is Valentinov. Your husband of course has told you about me. So this is what: tell him as soon as he wakes up to get straight into a taxi and come over to me. Kinokonzern "Veritas," Rabenstrasse 82. It's a very urgent matter and very important to him,' continued the voice, switching to German again, either because of the importance of the matter or simply because the German address had drawn him into the corresponding language. Mrs. Luzhin pretended to be writing down the address and then said: 'Perhaps you will still tell me first what the matter is about.' The voice grew unpleasantly agitated: 'I'm an old friend of your husband. Every second is precious. I'll expect him today at exactly twelve o'clock. Please tell him. Every second...' 'All right,' said Mrs. Luzhin. 'I'll tell him, only I don't know — perhaps today will be inconvenient for him.' 'Just whisper in his ear: "Valentinov's expecting you",' said the voice with a laugh, sang out a German 'good-bye' and vanished behind the click of its trapdoor. For several moments Mrs. Luzhin sat there thinking and then called herself a fool. She should have explained first of all that Luzhin no longer played chess. Valentinov... Only now did she remember the visiting card she had found in the opera hat. Valentinov, of course, was acquainted with Luzhin through chess. Luzhin had no other acquaintance. He had never mentioned a single old friend. This man's tone was completely impossible. She should have demanded that he explain is business. She was a fool. What should be done now? Ask Luzhin? No. Who was Valentinov? An old friend. Graalski said he had been asked... Aha, very simple. She went into the bedroom, assured herself that Luzhin was still sleeping — he usually slept amazingly soundly in the mornings — and went back to the telephone. Luckily the actor turned out to be at home and immediately launched into a long account of all the frivolous and mean actions committed at one time or another by the lady he had been talking to at the party. Mrs. Luzhin heard him out impatiently and then asked who Valentinov was. The actor said 'Oh yes!' and continued: 'You see how forgetful I am, life is impossible without a prompter;' and finally, after giving a detailed account of his relations with Valentinov, he mentioned in passing that, according to him, he, Valentinov, had been Luzhin's chess father, so to speak, and had made a great player out of him. Then the actor returned to the actress of the night before and after mentioning one last meanness of hers began to take voluble leave of Mrs. Luzhin, his last words being: 'I kiss the palm of your little hand.' 'So that's how it it,' said Mrs. Luzhin, hanging up the receiver. 'All right.' At this point she recollected that she had mentioned Valentino's name once or twice in the conversation and that her husband might have chanced to hear it if he had come out of the bedroom into the hall. Her heart missed a beat and she ran to check if he was still sleeping. He had wakened and was smoking in bed. 'We won't go anywhere this morning,' she said. 'Anyway it's too late. And we'll dine at Mamma's. Stay in bed a while longer, it's good for you, you're fat.' Closing the bedroom door firmly and then the door of the study, she hastily looked up the "Veritas" number in the telephone book, listened to see if Luzhin was near and then rang up. It turned out to be not so easy to get hold of Valentinov. Three different people came to the telephone in turn and replied they would get him immediately, and then the operator cut her off and she had to start all over again. At the same time she was trying to speak as low as possible and it was necessary to repeat things, which was very unpleasant. Finally a yellowy, worn little voice informed her dejectedly that Valentinov was not there but would definitely be back by twelve thirty. She asked that he be informed that Luzhin was unable to come since he was ill, would continue to be ill for a long time and begged earnestly not to be bothered any more. Replacing the receiver on its hook she listened again, and hearing only the beating of her own heart she then sighed and said 'ouf!' with boundless relief. Valentinov had been dealt with. Thank goodness she had been alone at the telephone. Now it was over. And soon they would depart. She still had to call her mother and the dentist. But Valentinov had been dealt with. What a cloying name. And for a minute she became thoughtful, accomplishing during that one minute, as sometimes happens, a long leisurely journey: she set off into Luzhin's past, dragging Valentinov with her, visualizing him, from his voice, in horn-rimmed spectacles and long-legged, and as she journeyed through the mist she looked for a spot where she could dump the slippery, repulsively wriggling Valentinov, but she could not find one because she knew almost nothing about Luzhin's youth. Fighting her way still farther back, into the depths, she passed through the semi-spectral spa with its semispectral hotel, where the fourteen-year-old prodigy had lived, and found herself in Luzhin's childhood, where the air was somehow brighter — but she was unable to fit Valentinov in here either. Then she returned with her progressively more detestable burden, and here and there in the mist of Luzhin's youth were islands: his going abroad to play chess, his buying picture postcards in Palermo, his holding a visiting card with a mysterious name on it.... She was forced to go back home with the puffing, triumphant Valentinov and return him to the firm of 'Veritas,' like a registered package that has been dispatched to an undiscovered address. So let him remain there, unknown but undoubtedly harmful, with his terrible sobriquet: chess father. (Chapter 14)

 

Opekun (“The Guardian,” 1883) is a humorous story by Chekhov. In Chekhov’s story Zhivoy Tovar (“A Living Chattel,” 1882) Grokholski (a wealthy man who asks a poor fellow to sell his wife) mentions his banker Valentinov:

 

— Я принес, Иван Петрович! — прошептал над его ухом вошедший Грохольский. — Я принес... Получите... Тут вот, в этой пачке сорок тысяч. По этому бланку потрудитесь получить послезавтра у Валентинова двадцать... Вексель вот... Чек... Остальные тридцать на днях... Управляющий мой вам привезет.

Грохольский, розовый, возбужденный, двигая всеми членами, выложил пред Бугровым кучу пачек, бумаг, пакетов. Куча была большая, разноцветная, пестрая. В жизнь свою никогда не видал Бугров такой кучи! Он растопырил свои жирные пальцы и, не глядя на Грохольского, принялся перебирать пачки кредиток и бланки...

Грохольский выложил все деньги и засеменил по комнате, отыскивая купленную и проданную Дульцинею.

 

"I have brought it, Ivan Petrovich!" Groholsky, re-entering, whispered above his ear. "I have brought it -- take it. . . . Here in this roll there are forty thousand. . . . With this cheque will you kindly get twenty the day after to-morrow from Valentinov? . . . Here is a bill of exchange . . . a cheque. . . . The remaining thirty thousand in a day or two. . . . My steward will bring it to you."

Groholsky, pink and excited, with all his limbs in motion, laid before Bugrov a heap of rolls of notes and bundles of papers. The heap was big, and of all sorts of hues and tints. Never in the course of his life had Bugrov seen such a heap. He spread out his fat fingers and, not looking at Groholsky, fell to going through the bundles of notes and bonds. . . .

Groholsky spread out all the money, and moved restlessly about the room, looking for the Dulcinea who had been bought and sold. (Chapter 1)