In VN’s novel Priglashenie na kazn’ (“Invitation to a Beheading,” 1935) Marthe (Cincinnatus's unfaithful wife) tells her husband that all kinds of fruit are good for her:
Скажи мне, сколько рук мяло мякоть, которой обросла так щедро твоя твёрдая, гордая, горькая, маленькая душа? Да, снова, как привидение, я возвращаюсь к твоим первым изменам и, воя, гремя цепями, плыву сквозь них. Поцелуи, которые я подглядел. Поцелуи ваши, которые больше всего походили на какое-то питание, сосредоточенное, неопрятное и шумное. Или когда ты, жмурясь, пожирала прыщущий персик и потом, кончив, но ещё глотая, ещё с полным ртом, канибалка, топырила пальцы, блуждал осоловелый взгляд, лоснились воспаленные губы, дрожал подбородок, весь в каплях мутного сока сползавших на оголенную грудь, между тем как приап, питавший тебя, внезапно поворачивался с судорожным проклятием, согнутой спиной ко мне, вошедшему в комнату некстати. "Марфиньке всякие фрукты полезны", - с какой-то сладко-хлюпающей сыростью в горле говорила ты, собираясь вся в одну сырую, сладкую, проклятую складочку, - и если я опять возвращаюсь ко всему этому, так для того, чтобы отделаться, выделить из себя, очиститься, - и ещё для того, чтобы ты знала, чтобы ты знала...
Tell me, how many hands have palpated the pulp that has grown so generously around your hard, bitter little soul? Yes, like a ghost I return to your first betrayals and, howling, rattling my chains, walk through them. The kisses I spied. Your and his kisses, which most resembled some sort of feeding, intent, untidy, and noisy. Or when you, with eyes closed tight, devoured a spurting peach and then, having finished, but still swallowing, with your mouth still full, you cannibal, your glazed eyes wandered, your fingers were spread, your inflamed lips were all glossy, your chin trembled, all covered with drops of the cloudy juice, which trickled down on to your bared bosom, while the Priapus who had nourished you suddenly, with a convulsive oath, turned his bent back to me, who had entered the room at the wrong moment. ‘All kinds of fruit are good for Marthe,’ you would say with a certain sweet-slushy moistness in your throat, all gathering into one damp, sweet, accursed little fold — and if I return to all of this, it is to get it out of my system, to purge myself— and also so that you will know, so that you will know… (Chapter XIII)
In the Russian original the name of Cincinnatus's wife is Marfinka (a diminutive of Marfa). Marfinka was the name of Konstantin Pobedonostsev's adopted daughter. In his memoirs General N. A. Epanchin (1857-1941) says that Pobedonostsev used to take fruits on the sly from the tsar's table dlya Marfin'ki ("for Marfinka"):
Однажды Александр III и вовсе пришел в ярость, когда лично поделил количество якобы потреблённых продуктов (на совсем небольшом приеме в Зимнем дворце) на количество присутствовавших гостей. Расход продуктов на одного гостя оказался настолько большим, что его было просто невозможно съесть одному человеку, особенно это касалось фруктов (которые в этот зимний период были особенно дороги).
Александр III посчитал этот вопрос настолько важным, что обсудил его со своим ближайшим советником К. Победоносцевым, на что последний неожиданно признался царю, что во время царских приемов, сам незаметно берет со стола и кладет в карман фрукты или какие либо лакомства "для Марфиньки" (приемной дочери), которая всегда очень рада таким царским гостинцам.
Так и на этом, особенно возмутившем царя приеме, помимо того, что съел сам, К. Победоносцев взял домой грушу и апельсин для приемной дочери.
Победоносцев предположил, что так же поступают многие из царских гостей, и потом радуют фруктами своих домочадцев, что способствует повышению престижа царской власти: "Многие гости так делают, привозя детям из дворца какое-нибудь лакомство - как бы царский подарок" (эпизод известен из воспоминаний генерала Н. А. Епанчина).
General Epanchin is a character in Dostoevski's novel The Idiot (1869). The name of its main character, Prince Myshkin, comes from mysh' (mouse) and brings to mind Zhizni mysh'ya begotnya (Life's mousey turmoil), a line in Pushkin's Stikhi, sochinyonnye noch'yu vo vremya bessonnitsy ("Verses Composed at Night during the Insomnia," 1830). On the wall of his cell Cincinnatus would discover krokhotnyi profil' s bol'shim mysh'im ukhom (a diminutive profile with a large mouselike ear):
В ожидании обычной изжоги, он прилег на койку, и, повернувшись к стене, долго-долго помогал образоваться на ней рисункам, покладисто составлявшимся из бугорков лоснившейся краски и кругленьких их теней; находил, например, крохотный профиль с большим мышьим ухом; потом терял и уже не мог восстановить. От этой вохры тянуло могилой, она была прыщевата, ужасна, но все-таки взгляд продолжал выбирать и соображать нужные пупырьки, - так недоставало, так жаждалось хотя бы едва намеченных человеческих черт. Наконец он повернулся, лег навзничь и с тем же вниманием стал рассматривать тени и трещины на потолке.
In anticipation of the usual heartburn he lay down on the cot and, turning toward the wall, for a long, long time helped patterns form on it, from tiny blobs of the glossy paint and their round little shadows; he would discover, for example a diminutive profile with a large mouselike ear; then he would lose it and was unable to reconstruct it. This cold ochre smelled of the grave, it was pimply and horrible, yet his gaze still persisted in selecting and correlating the necessary little protuberances — so starved he was for even a vague semblance of a human face. Finally he turned over, lay on his back and, with the same attention, began to examine the shadows and cracks on the ceiling. (Chapter 11)
An adviser to the three tsars, Konstantin Pobedonostsev (1827-1907) was a model of Aleksey Aleksandrovich Karenin, Anna's husband in Tolstoy's Anna Karenin (1875-77). When Aleksey Aleksandrovich meets her at the railway station, Anna is struck by the new expression of his ears:
В Петербурге, только что остановился поезд и она вышла, первое лицо, обратившее ее внимание, было лицо мужа. «Ах, Боже мой! отчего у него стали такие уши?» — подумала она, глядя на его холодную и представительную фигуру и особенно на поразившие ее теперь хрящи ушей, подпиравшие поля круглой шляпы. Увидав ее, он пошел к ней навстречу, сложив губы в привычную ему насмешливую улыбку и прямо глядя на нее большими усталыми глазами. Какое-то неприятное чувство щемило ей сердце, когда она встретила его упорный и усталый взгляд, как будто она ожидала увидеть его другим. В особенности поразило ее чувство недовольства собой, которое она испытала при встрече с ним. Чувство то было давнишнее, знакомое чувство, похожее на состояние притворства, которое она испытывала в отношениях к мужу; но прежде она не замечала этого чувства, теперь она ясно и больно сознала его.
At Petersburg, as soon as the train stopped and she got out, the first person that attracted her attention was her husband. “Oh, mercy! why do his ears look like that?” she thought, looking at his frigid and imposing figure, and especially the ears that struck her at the moment as propping up the brim of his round hat. Catching sight of her, he came to meet her, his lips falling into their habitual sarcastic smile, and his big, tired eyes looking straight at her. An unpleasant sensation gripped at her heart when she met his obstinate and weary glance, as though she had expected to see him different. She was especially struck by the feeling of dissatisfaction with herself that she experienced on meeting him. That feeling was an intimate, familiar feeling, like a consciousness of hypocrisy, which she experienced in her relations with her husband. But hitherto she had not taken note of the feeling, now she was clearly and painfully aware of it. (Part I, chapter 30)
Pobedonostsev was also a model of Ableukhov senior (a descendant of Ab-Lay, the Tartar prince surnamed Ukhov), a character in Andrey Bely's novel Peterburg ("Petersburg," 1913). The surname Ukhov comes from ukho (ear). Ya ukho prilozhil k zemle ("I put my ear to the ground," 1907) is a poem by Alexander Blok:
Я ухо приложил к земле.
Я муки криком не нарушу.
Ты слишком хриплым стоном душу
Бессмертную томишь во мгле!
Эй, встань и загорись и жги!
Эй, подними свой верный молот,
Чтоб молнией живой расколот
Был мрак, где не видать ни зги!
Ты роешься, подземный крот!
Я слышу трудный, хриплый голос…
Не медли. Помни: слабый колос
Под их секирой упадёт…
Как зерна, злую землю рой
И выходи на свет. И ведай:
За их случайною победой
Роится сумрак гробовой.
Лелей, пои, таи ту новь,
Пройдет весна — над этой новью,
Вспоённая твоею кровью,
Созреет новая любовь.
A line in Blok's poem, Ty roesh'sya, podzemnyi krot! (You are digging, the underground mole!), is an allusion to "old mole" (as in Shakespeare's play Hamlet calls the ghost of his father) and brings to mind the sounds to which Cincinnatus avidly listens:
Ждал, ждал, и вот - в мертвейший час ночи сызнова заработали звуки. Один в темноте, Цинциннат улыбнулся. Я вполне готов допустить, что и они - обман, но так в них верю сейчас, что их заражаю истиной.
Были они еще тверже и точнее, чем прошлой ночью; не тяпали сослепу; как сомневаться в их приближающемся, поступательном движении? Скромность их! Ум! Таинственное, расчетливое упрямство! Обыкновенной ли киркой или каким-нибудь чудаковатым орудием (из амальгамы негоднейшего вещества и всесильной человеческой воли), - но кто-то как-то - это было ясно - пробивал себе ход.
He waited and waited, and now, at last, in the stillest hour of night, the sounds got busy once again. Alone in the dark, Cincinnatus smiled. I am quite willing to admit that they are also a deception but right now I believe in them so much that I infect them with truth. They were still more firm and precise than the previous night; they no longer were hacking away blindly; how could one doubt their approaching, advancing movement? How modest they were! How intelligent! How mysteriously cal- culating and insistent! Was it an ordinary pick or some out- landish implement made of some useless substance alloyed with omnipotent human will — but whatever it was, he knew that someone, somehow, was cutting a passage. (Chapter 13)
At the bginning of Chapter Two of his poem Vozmezdie ("Retribution," 1910-21) Blok mentions Pobedonostsev who spread over Russia his owl wings:
В те годы дальние, глухие,
В сердцах царили сон и мгла:
Победоносцев над Россией
Простер совиные крыла,
И не было ни дня, ни ночи
А только — тень огромных крыл;
Он дивным кругом очертил
Россию, заглянув ей в очи
Стеклянным взором колдуна;
Под умный говор сказки чудной
Уснуть красавице не трудно, —
И затуманилась она,
Заспав надежды, думы, страсти…
Но и под игом темных чар
Ланиты красил ей загар:
И у волшебника во власти
Она казалась полной сил,
Которые рукой железной
Зажаты в узел бесполезный…
Колдун одной рукой кадил,
И струйкой синей и кудрявой
Курился росный ладан… Но —
Он клал другой рукой костлявой
Живые души под сукно. (I)
The executioner in Invitation to a Beheading, M'sieur Pierre is a namesake of Count Pierre Bezukhov, a character in Tolstoy's novel Voyna i mir ("War and Peace," 1869). The surname Bezukhov means "earless." Among the rag dolls that Cincinnatus makes for schoolgirls is old little Tolstoy with his fat nose, in a peasant's smock:
Двенадцать, тринадцать, четырнадцать. Пятнадцать лет было Цинциннату, когда он начал работать в мастерской игрушек, куда был определён по причине малого роста. По вечерам же упивался старинными книгами под ленивый, пленительный плеск мелкой волны, в плавучей библиотеке имени д-ра Синеокова, утонувшего как раз в том месте городской речки. Бормотание цепей, плеск, оранжевые абажурчики на галерейке, плеск, липкая от луны водяная гладь, -- и вдали, в чёрной паутине высокого моста, пробегающие огоньки. Но потом ценные волюмы начали портиться от сырости, так что в конце концов пришлось реку осушить, отведя воду в Стропь посредством специально прорытого канала.
Работая в мастерской, он долго бился над затейливыми пустяками, занимался изготовлением мягких кукол для школьниц, - тут был и маленький волосатый Пушкин в бекеше, и похожий на крысу Гоголь в цветистом жилете, и старичок Толстой, толстоносенький, в зипуне, и множество других, например: застегнутый на все пуговки Добролюбов в очках без стекол. Искусственно пристрастясь к этому мифическому девятнадцатому веку, Цинциннат уже готов был совсем углубиться в туманы древности и в них найти подложный приют, но другое отвлекло его внимание.
Twelve, thirteen, fourteen. At fifteen Cincinnatus went to work in the toy workshop, where he was assigned by reason of his small stature. In the evenings he would feast on ancient books to the lazy enchanting lap of wavelets in the Floating Library, in memoriam of Dr Sineokov, who had drowned at just that spot in the city river. The grinding of chains, the little gallery with its orange-colored lamp shades, the plash, the water’s smooth surface oiled by the moon, and, in the distance, lights flickering past in the black web of a lofty bridge. Later, however, the valuable volumes began to suffer from the damp, so that in the end it was necessary to drain the river, channeling all the water over to the Strop by means of a specially dug canal.
In the shop he struggled for a long time with intricate trifles and worked on rag dolls for schoolgirls; here there was little hairy Pushkin in a fur carrick, and ratlike Gogol in a flamboyant waistcoat, and old little Tolstoy with his fat nose, in a peasant's smock, and many others, as for example Dobrolyubov, in spectacles without lenses and all buttoned up. Having artificially developed a fondness for this mythical Nineteenth Century, Cincinnatus was ready to become completely engrossed in the mists of that antiquity and find therein a false shelter, but something else distracted him. (Chapter Two)
At the beginning of Chapter One of Retribution Blok (the author of The Twelve, 1918) mentions vek devyatnadtsatyi, zheleznyi (the nineteenth century, made of iron):
Век девятнадцатый, железный,
Воистину жестокий век!
Тобою в мрак ночной, беззвездный
Беспечный брошен человек!
VN's grandfather, Dmitri Nikolaevich Nabokov (1826-1904) was the Minister of Justice in the government of the tsars Alexander II and Alexander III. Pobedonostsev confessed to Alexander III that he and other courtiers took the fruits and other delicacies for their families from the tsar's table. The brother of VN's great-grandfather, General Ivan Nabokov was the commander of the Peter-and-Paul Fortress who lent books to Dostoevski, its prisoner. Dostoevski appears as a character in Blok's Retribution. It is Dostoevski who nicknamed the hero's father Demon, because he resembles Byron. Byron is the author of The Prisoner of Chillon (1816), a poem that was translated into Russian by Zhukovski. In his novel Dar ("The Gift," 1937) VN says that Chernyshevski made fun of Zhukovski's proposal to surround executions with a mystic secrecy:
Ему искренне нравилось, как Чернышевский, противник смертной казни, наповал высмеивал гнусно-благостное и подло-величественное предложение поэта Жуковского окружить смертную казнь мистической таинственностью, дабы присутствующие казни не видели (на людях, дескать, казнимый нагло храбрится, тем оскверняя закон), а только слышали из-за ограды торжественное церковное пение, ибо казнь должна умилять. И при этом Федор Константинович вспоминал, как его отец говорил, что в смертной казни есть какая-то непреодолимая неестественность, кровно чувствуемая человеком, странная и старинная обратность действия, как в зеркальном отражении превращающая любого в левшу: недаром для палача всё делается на оборот: хомут надевается верхом вниз, когда везут Разина на казнь, вино кату наливается не с руки, а через руку; и, если по швабскому кодексу, в случае оскорбления кем-либо шпильмана позволялось последнему в удовлетворение свое ударить тень обидчика, то в Китае именно актером, тенью, исполнялась обязанность палача, т. е. как бы снималась ответственность с человека, и всё переносилось в изнаночный, зеркальный мир.
He sincerely admired the way Chernyshevski, an enemy of capital punishment, made deadly fun of the poet Zhukovski’s infamously benign and meanly sublime proposal to surround executions with a mystic secrecy (since, in public, he said, the condemned man brazenly puts on a bold face, thus bringing the law into disrepute) so that those attending the hanging would not see but would only hear solemn church hymns from behind a curtain, for an execution should be moving. And while reading this Fyodor recalled his father saying that innate in every man is the feeling of something insuperably abnormal about the death penalty, something like the uncanny reversal of action in a looking glass that makes everyone left-handed: not for nothing is everything reversed for the executioner: the horse-collar is put on upside down when the robber Razin is taken to the scaffold; wine is poured for the headsman not with a natural turn of the wrist but backhandedly; and if, according to the Swabian code, an insulted actor was permitted to seek satisfaction by striking the shadow of the offender, in China it was precisely an actor—a shadow—who fulfilled the duties of the executioner, all responsibility being as it were lifted from the world of men and transformed into the inside-out one of mirrors. (Chapter Three)
In Zhizn' Chernyshevskogo ("The Life of Chernyshevski"), Chapter Four of The Gift, Fyodor mentions a boxer's diet adopted by Rakhmetov (the main character in Chenyshevski's novel "What to Do," 1864):
Рахметов ныне забыт; но в те годы он создал целую школу жизни. С каким пиететом впитывался читателями этот спортивно-революционный элемент романа: Рахметов принял боксерскую диету – и диалектическую! «Поэтому, если подавались фрукты, он абсолютно ел яблоки, абсолютно не ел абрикосов, апельсины ел в Петербурге, не ел в провинции, – видите, в Петербурге простой народ ест их, а в провинции не ест».
Rakhmetov is forgotten today; but in those years he created a whole school of life. With what piety its readers imbibed the sporty, revolutionary element in the novel: Rakhmetov, who “adopted a boxer’s diet,” followed also a dialectical regime: “Therefore if fruit was served he absolutely ate apples and absolutely did not eat apricots (since the poor did not); oranges he ate in St. Petersburg, but did not eat in the provinces, because you see in St. Petersburg the common people eat them, while in the provinces they do not.”