Describing the childhood travels of Ada and Lucette with their mother, Van Veen (the narrator and main character in VN’s novel Ada, 1969) mentions Marina’s friend, the theatrical big shot, Gran D. du Mont:
Now what about 1881, when the girls, aged eight-nine and five, respectively, had been taken to the Riviera, to Switzerland, to the Italian lakes, with Marina’s friend, the theatrical big shot, Gran D. du Mont (the ‘D’ also stood for Duke, his mother’s maiden name, des hobereaux irlandais, quoi), traveling discreetly on the next Mediterranean Express or next Simplon or next Orient, or whatever other train de luxe carried the three Veens, an English governess, a Russian nurse and two maids, while a semi-divorced Dan went to some place in equatorial Africa to photograph tigers (which he was surprised not to see) and other notorious wild animals, trained to cross the motorist’s path, as well as some plump black girls in a traveling-agent’s gracious home in the wilds of Mozambique. She could recollect, of course, when she and her sister played ‘note-comparing,’ much better than Lucette such things as itineraries, spectacular flora, fashions, the covered galleries with all sorts of shops, a handsome suntanned man with a black mustache who kept staring at her from his corner in the restaurant of Geneva’s Manhattan Palace; but Lucette, though so much younger, remembered heaps of bagatelles, little ‘turrets’ and little ‘barrels,’ biryul’ki proshlago. She was, cette Lucette, like the girl in Ah, cette Line (a popular novel), ‘a macédoine of intuition, stupidity, naïveté and cunning.’ By the way, she had confessed, Ada had made her confess, that it was, as Van had suspected, the other way round — that when they returned to the damsel in distress, she was in all haste, not freeing herself, but actually trying to tie herself up again after breaking loose and spying on them through the larches. ‘Good Lord,’ said Van, ‘that explains the angle of the soap!’ Oh, what did it matter, who cared, Ada only hoped the poor little thing would be as happy at Ada’s age as Ada was now, my love, my love, my love, my love. Van hoped the bicycles parked in the bushes did not show their sparkling metal through the leaves to some passenger on the forest road. (1.24)
Darkbloom ('Notes to Ada'): hobereaux: country squires.
biryul’ki proshlago: Russ., the Past’s baubles.
Gran D. du Mont seems to hint at vrai grand monde (real high society), as Leo Tolstoy (a writer who left his home and died in the house of a railway station master) called common people. On the other hand, du Mont brings to mind Jules Dumont d'Urville (1790 – 1842), a French explorer and naval officer who explored the south and western Pacific, Australia, New Zealand, and Antarctica. As a botanist and cartographer, he gave his name to several seaweeds, plants and shrubs, and places such as d'Urville Island in New Zealand. On 8 May 1842, Dumont and his family boarded a train from Versailles to Paris after seeing water games celebrating the king. Near Meudon the train's locomotive derailed, the wagons rolled and the tender’s coal ended up on the front of the train and caught fire. Dumont's whole family died in the flames of the first French railway disaster, generally known as the Versailles rail accident. Dumont's remains were identified by Pierre-Marie Alexandre Dumoutier, a doctor on board the Astrolabe and a phrenologist.
Dumont d'Urville's death is mentioned in VN's story Krug ("The Circle," 1936):
О ней говорили: какая хорошенькая барышня; у нее были светло-серые глаза под котиковыми бровями, довольно большой, нежный и бледный рот, острые резцы,-- и когда она бывала нездорова или не в духе, заметны становились волоски над губой. Она страстно любила все летние игры, во все играла ловко, с какой-то очаровательной сосредоточенностью,-- и, конечно, само собой прекратилось простодушное ужение пескарей с Василием, который недоумевал,-- что случилось? -- появлялся вдруг, около школы, под вечер, и манил Иннокентия, неуверенно осклабясь и поднимая на уровень лица жестянку с червями,-- и тогда Иннокентий внутренне содрогался, сознавая свою измену народу. Между тем, от новых знакомых радости было мало. Так случилось, что к центру их жизни он все равно не был допущен, а пребывая на ее зеленой периферии, участвуя в летних забавах, но никогда не попадая в самый дом. Это бесило его; он жаждал приглашения только затем, чтобы высокомерно отказаться от него,-- да и вообще все время был начеку, хмурый, загорелый, лохматый с постоянной игрой челюстных желваков,-- и всякое танино слово как бы отбрасывало в его сторону маленькую тень оскорбления, и Боже мой, как он их всех ненавидел,-- ее двоюродных братьев, подруг, веселых собак... Внезапно все это бесшумно смешалось, исчезло,-- и вот, в бархатной темноте августовской ночи, он сидит на парковой калитке и ждет; покалывает засунутая между рубашкой и телом записка, которую, как в старых романах, ему принесла босая девчонка. Лаконический призыв на свидание показался ему издевательством, но все-таки он поддался ему -- и был прав: от ровного шороха ночи отделился легкий хруст шагов. Ее приход, ее бормотание и близость были для него чудом; внезапное прикосновение ее холодных, проворных пальцев изумило его чистоту. Сквозь деревья горела огромная, быстро поднимавшаяся луна. Обливаясь слезами, дрожа и солеными губами слепо тычась в него, Таня говорила, что завтра уезжает с матерью на юг, и что все кончено, о, как можно было быть таким непонятливым... "Останьтесь, Таня",-- взмолился он, но поднялся ветер, она зарыдала еще пуще... Когда же она убежала, он остался сидеть неподвижно, слушая шум в ушах, а погодя пошел прочь по темной и как будто шевелившейся дороге, и потом была война с немцами, и вообще все как-то расползлось,-- но постепенно стянулось снова, и он уже был ассистентом профессора Бэра (Behr) на чешском курорте, а в 1924 году, что ли, работал у него же в Савойе, и однажды -- кажется в Шамони -- попался молодой советский геолог, разговорились, и, упомянув о том, что гут пятьдесят лет тому назад погиб смертью простого туриста Федченко (исследователь Ферганы!), геолог добавил, что вот постоянно так случается: этих отважных людей смерть так привыкла преследовать в диких горах и пустынях, что уже без особого умысла, шутя, задевает их при всяких других обстоятельствах и к своему же удивлению застает их врасплох,-вот так погибли и Федченко, и Северцев, и Годунов-Чердынцев, не говоря уже об иностранных классиках,-- Спик, Дюмон-Дюрвиль... А еще через несколько лет Иннокентий был проездом в Париже и, посетив по делу коллегу, уже бежал вниз по лестнице, надевая перчатку, когда на одной из площадок вышла из лифта высокая сутуловатая дама, в которой он мгновенно узнал Елизавету Павловну. "Конечно, помню вас, еще бы не помнить",-- произнесла она, глядя не в лицо ему, а как-то через его плечо, точно за ним стоял кто-то (она чуть косила). "Ну, пойдемте к нам, голубчик",-- продолжала она, выйдя из мгновенного оцепенения, и отвернула носком угол толстого, пресыщенного пылью, мата, чтобы достать из-под него ключ. Иннокентий вошел за ней, мучась, ибо никак не мог вспомнить, что именно рассказывали ему по поводу того, как и когда погиб ее муж.
...Thus perished Fedchenko, and Severtsev, and Godunov-Cherdyntsev, as well as many foreigners of classic fame - Speke, Dumont d'Urville...
Describing the Night of the Burning Barn (when he and Ada make love for the first time), Van quotes the text of Speke's famous telegram:
‘I want to ask you,’ she said quite distinctly, but also quite beside herself because his ramping palm had now worked its way through at the armpit, and his thumb on a nipplet made her palate tingle: ringing for the maid in Georgian novels — inconceivable without the presence of elettricità —
(I protest. You cannot. It is banned even in Lithuanian and Latin. Ada’s note.)
‘— to ask you...’
‘Ask,’ cried Van, ‘but don’t spoil everything’ (such as feeding upon you, writhing against you).
‘Well, why,’ she asked (demanded, challenged, one flame crepitated, one cushion was on the floor), ‘why do you get so fat and hard there when you —’
‘Get where? When I what?’
In order to explain, tactfully, tactually, she belly-danced against him, still more or less kneeling, her long hair getting in the way, one eye staring into his ear (their reciprocal positions had become rather muddled by then).
‘Repeat!’ he cried as if she were far away, a reflection in a dark window.
‘You will show me at once,’ said Ada firmly.
He discarded his makeshift kilt, and her tone of voice changed immediately.
‘Oh, dear,’ she said as one child to another. ‘It’s all skinned and raw. Does it hurt? Does it hurt horribly?’
‘Touch it quick,’ he implored.
‘Van, poor Van,’ she went on in the narrow voice the sweet girl used when speaking to cats, caterpillars, pupating puppies, ‘yes, I’m sure it smarts, would it help if I’d touch, are you sure?’
‘You bet,’ said Van, ‘on n’est pas bête à ce point’ (‘there are limits to stupidity,’ colloquial and rude).
‘Relief map,’ said the primrose prig, ‘the rivers of Africa.’ Her index traced the blue Nile down into its jungle and traveled up again. ‘Now what’s this? The cap of the Red Bolete is not half as plushy. In fact’ (positively chattering), ‘I’m reminded of geranium or rather pelargonium bloom.’
‘God, we all are,’ said Van.
‘Oh, I like this texture, Van, I like it! Really I do!’
‘Squeeze, you goose, can’t you see I’m dying.’
But our young botanist had not the faintest idea how to handle the thing properly — and Van, now in extremis, driving it roughly against the hem of her nightdress, could not help groaning as he dissolved in a puddle of pleasure.
She looked down in dismay.
‘Not what you think,’ remarked Van calmly. ‘This is not number one. Actually it’s as clean as grass sap. Well, now the Nile is settled stop Speke.’ (1.19)
Darkbloom ('Notes to Ada'): The Nile is settled: a famous telegram sent by an African explorer.