Vladimir Nabokov

Duk Duk Ranch in Lolita

By Alexey Sklyarenko, 22 July, 2023

When Humbert Humbert (the narrator and main character in VN's novel Lolita, 1955) visits Lolita (now married to Dick Schiller) in Coalmont, she tells him about her stay at Duk Duk Ranch with Clare Quilty (the playwright who abducted Lolita from the Elphinstone hospital) and his friends:

 

She took from the mantelpiece a concave glossy snapshot. Old woman in white, stout, beaming, bowlegged, very short dress; old man in his shirtsleeves, drooping mustache, watch chain. Her in-laws. Living with Dick’s brother’s family in Juneau.

“Sure you don’t want to smoke?”

She was smoking herself. First time I saw her doing it. Streng verboten under Humbert the Terrible. Gracefully, in a blue mist, Charlotte Haze rose from her grave. I would find him through Uncle Ivory if she refused.

“Betrayed you? No.” She directed the dart of her cigarette, index rapidly tapping upon it, toward the hearth exactly as her mother used to do, and then, like her mother, oh my God, with her fingernail scratched and removed a fragment of cigarette paper from her underlip. No. She had not betrayed me. I was among friends. Edusa had warned her that Cue liked little girls, had been almost jailed once, in fact (nice fact), and he knew she knew. Yes… Elbow in palm, puff, smile, exhaled smoke, darting gesture. Waxing reminiscent. He sawsmilingthrough everything and everybody, because he was not like me and her but a genius. A great guy. Full of fun. Had rocked with laughter when she confessed about me and her, and said he had thought so. It was quite safe, under the circumstances, to tell him…

Well, Cue - they all called him Cue.

Her camp five years ago. Curious coincidence… took her to a dude ranch about a day’s drive from Elephant (Elphinstone). Named? Oh, some silly name - Duk Duk Ranch you know just plain silly but it did not matter now, anyway, because the place had vanished and disintegrated. Really, she meant, I could not imagine how utterly lush that ranch was, she meant it had everything but everything, even an indoor waterfall. Did I remember the red-haired guy we (“we” was good) had once had some tennis with? Well, the place really belonged to Red’s brother, but he had turned it over to Cue for the summer. When Cue and she came, the others had them actually go through a coronation ceremony and then a terrific ducking, as when you cross the Equator. You know.

Her eyes rolled in synthetic resignation.

“Go on, please.”

Well. The idea was he would take her in September to Hollywood and arrange a tryout for her, a bit part in the tennis-match scene of a movie picture based on a play of his Golden Guts and perhaps even have her double one of its sensational starlets on the Klieg-struck tennis court. Alas, it never came to that.

“Where is the hog now?”

He was not a hog. He was a great guy in many respects. But it was all drink and drugs. And, of course, he was a complete freak in sex matters, and his friends were his slaves. I just could not imagine (I, Humbert, could not imagine!) what they all did at Duk Duk Ranch. She refused to take part because she loved him, and he threw her out.

“What things?”

“Oh, weird, filthy, fancy things. I mean, he had two girls and tow boys, and three or four men, and the idea was for all of us to tangle in the nude while an old woman took movie pictures.” (Sade’s Justine was twelve at the start.)

“What things exactly?”

“Oh, things… Oh, I - really I” - she uttered the “I” as a subdued cry while she listened to the source of the ache, and for lack of words spread the five fingers of her angularly up-and-down-moving hand. No, she gave it up, she refused to go into particulars with that baby inside her.

That made sense.

“It is of no importance now,” she said pounding a gray cushing with her fist and then lying back, belly up, on the divan. “Crazy things, filthy things. I said no, I’m just not going to [she used, in all insouciance really, a disgusting slang term which, in a literal French translation, would be souffler] your beastly boys, because I want only you. Well, he kicked me out.”

There was not much else to tell. That winter 1949, Fay and she had found jobs. For almost two years she had - oh, just drifted, oh, doing some restaurant work in small places, and then she had met Dick. No, she did not know where the other was. In New York, she guessed. Of course, he was so famous she would have found him at once if she had wanted. Fay had tried to get back to the Ranch - and it just was not there any more - it had burned to the ground, nothing remained, just a charred heap of rubbish. It was so strange, so strange. (2.29)

 

The ranch's name seems to hint at Duka, Maxim Gorki's household name mentioned by Hodasevich in his memoir essay Zavtrak v Sorrento ("A Breakfast in Sorrento," 1938):

 

Дука - домашнее прозвище Горького. По этому поводу позволю себе сделать небольшое отступление. В эпоху первой эмиграции, когда Горький жил не в Сорренто, а на Капри, его тогдашняя жена М.Ф. Андреева старалась создать легенду вокруг него. Домашней прислуге, лодочникам, рыбакам, бродячим музыкантам, мелким торговцам и тому подобной публике она рассказала, что она - русская герцогиня, дукесса, которую свирепый царь изгнал из России за то, что она вышла замуж за простого рабочего - Максима Горького. Эта легенда до крайности чаровала романтическое воображение каприйской и неаполитанской улицы, тем более что Андреева разбрасывала чаевые с чисто герцогской щедростью. Таким образом, местная популярность Горького не имела ничего общего с представлением о нем как о писателе, буревестнике, певце пролетариата и т.д. В сущности, она была даже для него компроментарна, потому что им восхищались как ловким парнем, который сумел устроиться при богачке, да еще герцогине, да еще красавице. Все это рассказывал мне Максим, который терпеть не мог свою мачеху. Думаю, что отсюда же возникло и прозвище Дука, то есть герцог. Возможно, впрочем, что оно имело иное происхождение.

 

In his memoir essay Gorki (1937) Hodasevich mentions the Parisian émigré journalists who wrote about the "orgies" at Gorki's magnificent villa on Capri (actually Gorki modestly lived with his family and a few friends in Sorrento):

 

Больше тридцати лет в русском обществе ходили слухи о роскошной жизни Максима Горького. Не могу говорить о том времени, когда я его не знал, но решительно заявляю, что в годы моей с ним близости ни о какой роскоши не могло быть и речи. Все россказни о виллах, принадлежавших Горькому, и о чуть ли не оргиях, там происходивших, - ложь, для меня просто смешная, порожденная литературной завистью и подхваченная политической враждой. Обыватель не только охотно верил этой сплетне, но и ни за что не хотел с ней расстаться. Живучесть ее была поразительна. Ее, можно сказать, бередили в себе и лелеяли, как душевную рану, ибо мысль о роскошном образе жизни Горького многих оскорбляла. Фельетонисты возвращались к этой теме всякий раз, как Горький заставлял о себе говорить. В 1927 - 1928 годах я несколько раз указывал покойному А.А. Яблоновскому, что не надо писать о волшебной вилле на Капри, хотя бы потому, что Горький живет в Сорренто, что уже пятнадцать лет нога его не ступала на каприйскую почву, что даже виза в Италию дана ему под условием не жить на Капри. Яблоновский слушал, кивал головой и вскоре опять принимался за старое, потому что не любил разрушать обывательские иллюзии.

...Приехав в Париж, я узнал, что Горький живет на Капри и проводит время чуть ли не в оргиях.


In his memoir essay Hodasevich says that Gorki (an arsonist at heart) loved small and big fires:

 

Ему нравились все, решительно все люди, вносящие в мир элемент бунта или хоть озорства,- вплоть до маниаков-поджигателей, о которых он много писал и о которых готов был рассказывать целыми часами. Он и сам был немножечко поджигатель. Ни разу я не видал, чтобы, закуривая, он потушил спичку: он непременно бросал ее непотушенной. Любимой и повседневной его привычкой было - после обеда или за вечерним чаем, когда наберется в пепельнице довольно окурков, спичек, бумажек,- незаметно подсунуть туда зажженную спичку. Сделав это, он старался отвлечь внимание окружающих - а сам лукаво поглядывал через плечо на разгорающийся костер. Казалось, что "семейные пожарчики", как однажды я предложил их называть, имели для него какое-то злое и радостное символическое значение. Он относился с большим почтением к опытам по разложению атома; часто говорил о том, что если они удадутся, то, например, из камня, подобранного на дороге, можно будет извлекать количество энергии, достаточное для междупланетных сообщений. Но говорил он об этом как-то скучно, хрестоматийно и как будто только для того, чтобы в конце концов прибавить, уже задорно и весело, что "в один прекрасный день эти опыты, гм, да, понимаете, могут привести к уничтожению нашей вселенной. Вот это будет пожарчик!" И прищелкивал языком.

 

Thirty-seven-year-old Humbert Humbert meets twelve-year-old Dolores Haze and falls in love with her, because on the eve McCoo's house was destroyed by fire. Like McCoo's house in Ramsdale, the Duk Duk Ranch burned to the ground.

 

On the other hand, Duk Duk Ranch seems to hint at tuk-tuk, the Russian equivalent of "knock knock." In his poem in blank verse Muzyka ("Music," 1920) Hodasevich describes woodchopping in winter and repeats the onomatopoeic word tuk! eight times:

 

Всю ночь мела метель, но утро ясно.
Еще воскресная по телу бродит лень,
У Благовещенья на Бережках обедня
Еще не отошла. Я выхожу во двор.
Как мало всё: и домик, и дымок,
Завившийся над крышей! Сребро-розов
Морозный пар. Столпы его восходят
Из-за домов под самый купол неба,
Как будто крылья ангелов гигантских.
И маленьким таким вдруг оказался
Дородный мой сосед, Сергей Иваныч.
Он в полушубке, в валенках. Дрова
Вокруг него раскиданы по снегу.
Обеими руками, напрягаясь,
Тяжелый свой колун над головою
Заносит он, но – тук! тук! тук! – не громко
Звучат удары: небо, снег и холод
Звук поглощают… «С праздником, сосед».
– «А, здравствуйте!» Я тоже расставляю
Свои дрова. Он – тук! Я – тук! Но вскоре
Надоедает мне колоть, я выпрямляюсь
И говорю: «Постойте-ка минутку,
Как будто музыка?» Сергей Иваныч
Пеpeстaeт работать, голову слегка
Приподнимает, ничего не слышит,
Но слушает старательно… «Должно быть,
Вам показалось», – говорит он. «Что вы,
Да вы прислушайтесь. Так ясно слышно!»
Он слушает опять: «Ну, может быть –
Военного хоронят? Только что-то
Мне не слыхать». Но я не унимаюсь:
«Помилуйте, теперь совсем уж ясно.
И музыка идет как будто сверху.
Виолончель… и арфы, может быть…
Вот хорошо играют! Не стучите».
И бедный мой Сергей Иваныч снова
Пеpeстaeт колоть. Он ничего не слышит,
Но мне мешать не хочет и досады
Старается не выказать. Забавно:
Стоит он посреди двора, боясь нарушить
Неслышную симфонию. И жалко
Мне, наконец, становится его.
Я объявляю: «Кончилось!» Мы снова
За топоры беремся. Тук! Тук! Тук!.. А небо
Такое же высокое, и так же
В нем ангелы пернатые сияют.

 

In his poem Hodasevich mentions the Church of the Annunciation in Berezhki (a locality in Moscow). Hodasevich wrote his poem "Music" on June 15, 1920. Rita (a girl whom Humbert picks up at the roadside bar somewhere between Montreal and New York after Lolita was abducted from him) was born in 1920. The Annunciation of the Lord (celebrated on March 25) is the announcement by the archangel Gabriel to Mary that she would conceive and bear a son through a virgin birth and become the mother of Jesus Christ. According to John Ray, Jr. (the author of the Foreword to Humbert's manuscript), Mrs. Richard F. Schiller (Lolita's married name) died in childbed, giving birth to a still-born girl, on Christmas Eve, 1952. 

 

Gabriel told Mary to name her son Immanuel, meaning "God is with us." The most famous Immanuil in history is Kant, a German philosopher (1724-1804). According to Humbert, in comparision to Rita Valechka (Humbert's first wife Valeria) was a Schlegel, and Charlotte (Humbert's second wife, Lolita's mother) a Hegel:

 

She had a natty little coup; and in it we traveled to California so as to give my venerable vehicle a rest. her natural speed was ninety. Dear Rita! We cruised together for two dim years, from summer 1950 to summer 1952, and she was the sweetest, simplest, gentles, dumbest Rita imaginable. In comparison to her, Valechka was a Schlegel, and Charlotte a Hegel. There is no earthly reason why I should dally with her in the margin of this sinister memoir, but let me say (hi, Rita - wherever you are, drunk or hangoverish, Rita, hi!) that she was the most soothing, the most comprehending companion that I ever had, and certainly saved me from the madhouse. I told her I was trying to trace a girl and plug that girl’s bully. Rita solemnly approved of the planand in the course of some investigation she undertook on her own (without really knowing a thing), around San Humbertino, got entangled with a pretty awful crook herself; I had the devil of a time retrieving herused and bruised but still cocky. Then one day she proposed playing Russian roulette with my sacred automatic; I said you couldn’t, it was not a revolver, and we struggled for it, until at last it went off, touching off a very thin and very comical spurt of hot water from the hole it made in the wall of the cabin room; I remember her shrieks of laughter. (2.26)

 

Friedrich von Schlegel (1772-1829) is German writer and critic; Georg Wilhelm Friedrich Hegel (1770-1831) is a German philosopher. The name of Lolita's husband hints at Friedrich Schiller (1759-1804), a German poet, playwright and historian.

 

Finally, Duk Duk Ranch brings to mind the Dux bicycle mentioned by Fyodor Godunov-Cherdyntsev, the narrator and main character in VN's novel Dar ("The Gift," 1937), in one of his poems:

 

О, первого велосипеда
великолепье, вышина;
на раме "Дукс" или "Победа",
надутой шины тишина.
Дрожанье и вилы в аллее,
где блики по рукам скользят,
где насыпи кротов чернеют
и низвержением грозят.
А завтра пролетаешь через,
и как во сне поддержки нет,
и этой простоте доверясь,
не падает велосипед.


Oh that first bicycle!
Its splendor, its height,
“Dux” or “Pobéda” inscribed on its frame,
The quietness of its tight tire!
The wavers and weavers in the green avenue
Where sun macules glide up one’s wrists
And where molehills loom black
And threaten one’s downfall!
But next day one skims over them,
And support as in dreamland is lacking,
And trusting in this dream simplicity,
The bicycle does not collapse. (Chapter One)

 

Dux rhymes with lux. Describing his first book of verse, Fyodor mentions Max Lux (the name of the moving company):

 

Внешний вид книги приятен.
Выжав из нее последнюю каплю сладости, Федор Константинович потянулся и встал с кушетки. Ему сильно хотелось есть. Стрелки его часов с недавних пор почему-то пошаливали, вдруг принимаясь двигаться против времени, так что нельзя было положиться на них, но судя по свету, день, собравшись в путь, присел с домочадцами и задумался. Когда же Федор Константинович вышел на улицу, его обдало (хорошо, что надел) влажным холодком: пока он мечтал над своими стихами, шел по-видимому дождь, вылощив улицу до самого ее конца. Фургона уже не было, а на том месте, где недавно стоял его трактор, у самой панели осталось  радужное, с  приматом пурпура и  перистообразным поворотом, пятно масла: попугай асфальта. А как было имя перевозчичьей фирмы? Max Lux. Что это у тебя, сказочный огородник? Мак-с. А то? Лук-с, ваша светлость.

 

The book’s exterior appearance is pleasing.

Having squeezed the final drop of sweetness from it, Fyodor stretched and got up from his couch. He felt very hungry. The hands of his watch had lately begun to misbehave, now and then starting to move counterclockwise, so that he could not depend on them; to judge by the light, however, the day, about to leave on a journey, had sat down with its family for a pensive pause. When Fyodor went outside he felt immersed in a damp chill (it’s a good thing I put that on): while he had been musing over his poems, rain had lacquered the street from end to end. The van had gone and in the spot where its tractor had recently stood, there remained next to the sidewalk a rainbow of oil, with the purple predominant and a plumelike twist. Asphalt’s parakeet. And what had been the name of the moving company? Max Lux. Mac’s luck. (ibid.)

 

Latin for "light," lux brings to mind Luch sveta v tyomnom tsarstve ( "A Ray of Light in the Dark Kingdom," 1859), Dobrolyubov's article on Ostrovski's play Groza ("The Thunderstorm"). In Ostrovski's play Katerina (whom Dobrolyubov compares to a ray of light) fears that she will be killed by lightning. Humbert's very photogenic mother died in a freak accident (picnic, lightning), when Humbert was three. Luch sveta (a ray of light) reminds one of John Ray, Jr. (the author of the Foreword to Humbert's manuscript).

 

Clare Quilty brings to mind Klara Stoboy (Fyodor's landlady). S toboy is Russian for "with you."