Vladimir Nabokov

Zol. Fond Lit. in Pnin; Russian humorists in Pale Fire

By Alexey Sklyarenko , 16 June, 2026

In his imaginary dialogue with Koncheyev (the rival poet) Fyodor Konstantinovich Godunov-Cherdyntsev, the narrator and main character in VN's novel Dar ("The Gift," 1937), says that Pushkin is zolotoy fond nashey literatury (the gold reserve of our literature):

 

"Не трогайте Пушкина: это золотой фонд нашей литературы. А вон там, в Чеховской корзине, провиант на много лет вперед, да щенок, который делает "уюм, уюм, уюм", да бутылка крымского".

 

“Leave Pushkin alone: he is the gold reserve of our literature. And over there is Chekhov’s hamper, which contains enough food for years to come, and a whimpering puppy, and a bottle of Crimean wine.” (Chapter One)

 

In VN's novel Pnin (1957) Pnin still feels the bulk of Zol. Fond Lit. in the crook of his arm:

 

On the chalk-clouded blackboard, which he wittily called the greyboard, he now wrote a date. In the crook of his arm he still felt the bulk of Zol. Fond Lit. The date he wrote had nothing to do with the day this was in Waindell: December, 26, 1829. He carefully drilled in a big white full stop, and added underneath: 3 .03 p. m. St Petersburg. Dutifully this was taken down by Frank Backman, Rose Balsamo, Frank Carroll, Irving D. Herz, beautiful, intelligent Marilyn Hohn, John Mead, Jr, Peter Volkov, and Allan Bradbury Walsh.

Pnin, rippling with mute mirth, sat down again at his desk: he had a tale to tell. That line in the absurd Russian grammar, 'Brozhu li ya vdol' ulits shumnykh (Whether I wander along noisy streets),' was really the opening of a famous poem. Although Pnin was supposed in this Elementary Russian class to stick to language exercises ('Mama, telefon! Brozhu li ya vdol' ulits shumnykh. Ot Vladivostoka do Vashingtona 5000 mil'.'), he took every opportunity to guide his students on literary and historical tours.

In a set of eight tetrametric quatrains Pushkin described the morbid habit he always had--wherever he was, whatever he was doing--of dwelling on thoughts of death and of closely inspecting every passing day as he strove to find in its cryptogram a certain 'future anniversary': the day and month that would appear, somewhere, sometime upon his tombstone.

"And where will fate send me", imperfective future, "death",' declaimed inspired Pnin, throwing his head back and translating with brave literality, '"in fight, in travel, or in waves? Or will the neighbouring dale"--dolina, same word, "valley" we would now say--"accept my refrigerated ashes", poussière, "cold dust" perhaps more correct. And though it is indifferent to the insensible body…"'

Pnin went on to the end and then, dramatically pointing with the piece of chalk he still held, remarked how carefully Pushkin had noted the day and even the minute of writing down that poem.

'But,' exclaimed Pnin in triumph, 'he died on a quite, quite different day! He died--' The chair back against which Pnin was vigorously leaning emitted an ominous crack, and the class resolved a pardonable tension in loud young laughter.

(Sometime, somewhere--Petersburg? Prague?--one of the two musical clowns pulled out the piano stool from under the other, who remained, however, playing on, in a seated, though seatless, position, with his rhapsody unimpaired. Where? Circus Busch, Berlin!) (Chapter Three, 3)

 

"The gold reserve of our literature" in The Gift and Zol. Fond Lit. in Pnin brings to mind zheleznyi fond russkoy poezii ("the iron reserve of Russian poetry") mentioned by Mikhail Zoshchenko (a Russian writer, 1894-1958) in Golubaya kniga ("The Blue Book," 1935):

 

29. На другой день поэт все-таки, сидя в караульне, сочинил стихи. И эти стихи вошли, так сказать, в железный фонд русской поэзии. Они стали историческими стихами. Вот они:

Здравствуйте, женившись, дурак и дура.

Теперь-то прямое время вам повеселиться.

Теперь-то всячески, поезжане, должно беситься.

И так далее. Собственно говоря, по справедливости, надо было бы после написания этого стихотворения наколотить морду поэту. Но министр поторопился. И он до написания потрудился. И тем самым, так сказать, поступил отчасти педагогически.

Из чего мы можем заключить, что время для расцвета поэзии было не совсем такое, что ли, удачное.

Между прочим, этот министр, побивши поэта, также потерпел неудачу.

Он чем-то не угодил Бирону и сложил свою пылкую голову на плахе. Его пытали. Отсекли правую руку, а потом голову.

Вот какие бывали неудачи как в поэзии, так и в прозе.

Теперь, как говорится, в заключение нашего концерта из новелл — послушайте вальс Штрауса «Жизнь художника».

Ах, это очень трогательная история!

 

In the above chapter of Golubaya kniga Zoshchenko speaks of Vasiliy Trediakovski (a Russian poet and translator, 1703-1769). In the next four chapters of Golubaya kniga Zoshchenko tells the sad story of Vasiliy Petrovich Botkin's life:

 

30. Эта сентиментальная новелла будет о В. П. Боткине, который проживал в России в середине XIX века.

Он был, между прочим, друг Белинского и Некрасова. И сам он занимался литературой — критиковал, писал стихи и еще что-то такое.

Человек, говорят, был тончайшей души. Он был эстет. Он восхищался перед красотой. Любил музыку. Декламировал стихи. Увлекался хорошенькими дамами. И так далее. Он писал: «Главная задача писателя — развивать в читателе эстетические вкусы».

Поэтесса Авдотья Панаева, то есть она не поэтесса, а подруга поэта Некрасова, так о нем выразилась в своих записках:

«Он был тонкий ценитель всех изящных искусств».

Вот каков был наш герой.

31. Такие эстеты, между прочим, нередко бывали среди обеспеченных русских интеллигентов и помещиков.

А наш Боткин хотя и не был помещиком, но имел в банке капитал. Он жил себе на проценты. Его папа держал чайную фирму. И оставил нашему Василию Петровичу сто пятьдесят тысяч золотом. Худо ли!

Так что у него денег было много. Но он капитала не трогал и даже процентов не проживал. Он скупился. Он копил деньги. Сам не зная для чего. И жил больше чем скромно.

Панаева говорит, что он был до крайности расчетлив. Он, например, считал, сколько конфет осталось в коробке. И если хоть одна пропадала, он устраивал крики и скандалы своим лакеям.

В Париже он, попив кофе, имел привычку прятать в карман оставшийся сахар.

А когда раз в Париже он, под пьяную лавочку, дал кокотке сто франков, так он неделю не мог успокоиться.

Но тем не менее он был эстет и любил красоту, в чем бы она ни выражалась.

32. И вот ударило нашему эстету пятьдесят четыре года. И он стал хворать.

У него открылись боли в правом боку. И, кроме того, у него ослабла нервная система от постоянного восхищения перед красотой.

Короче говоря, он ослаб и стал прихварывать.

И он в первый раз тогда подумал, что все люди смертны. А то он думал, что это все время так и будет. Красота и так далее. И вдруг — нет.

Он подумал: «Живу пятьдесят четыре года. Начинается старость и все такое. А как я жил? Я составил громадный капитал. И жил, как скотина. Скупился и урезывал».

И, так подумавши, он стал лихорадочно растрачивать деньги.

Он нанял дивную квартиру в девять комнат. И стал обставлять ее с неслыханной роскошью.

Но когда он въехал в эту квартиру, — он еще больше захворал. И даже не мог устраивать балов, ради чего он, собственно, и переехал в эти апартаменты.

33. Тогда он стал доставлять себе удовольствие в питании. Он стал обжорой. Он нанял лучшего повара. И заказывал какие-то потрясающие блюда. Но вдруг желудок его перестал работать. И он мог только высасывать сок из бифштекса.

Тогда он стал скупать картины лучших мастеров. Но тут ударило самое большое горе — и он вдруг ослеп. И не мог больше любоваться шедеврами, которыми он увешал свои стены.

Тогда он нанял француженку, чтобы та читала ему романы. И сидел в креслах вялый и слабый, еле слушая, чего ему читали.

И, когда однажды к нему зашел Панаев, он с отчаянием ему сказал:

— Знаешь, Иван Иванович, ведь я даже еще не прожил процентов. Вот что меня побивает.

Вскоре он умер. И никто о нем не вспомнил. И только Панаева о нем написала: «Он был скуп, мелочен и трус». Вот вся память, которая осталась от ценителя искусства. Какая неудача!

 

According to Kinbote (in VN’s novel Pale Fire, 1962, Shade’s mad commentator who imagines that he is Charles the Beloved, the last self-exiled king of Zembla), in a conversation with him Shade listed Zoshchenko among Russian humorists:

 

Speaking of the Head of the bloated Russian Department, Prof. Pnin, a regular martinet in regard to his underlings (happily, Prof. Botkin, who taught in another department, was not subordinated to that grotesque "perfectionist"): "How odd that Russian intellectuals should lack all sense of humor when they have such marvelous humorists as Gogol, Dostoevski, Chekhov, Zoshchenko, and those joint authors of genius Ilf and Petrov." (note to Line 172)

 

Zoshchenko's Golubaya kniga and Siniy zhurnal (the Blue Magazine) mentioned by Ilf and Petrov in their novel Dvenadtsat' stuliev ("The Twelve Chairs," 1928) bring to mind the Blue Review in which Mrs. Z. read Shade's poem about Mon Blon (Mont Blanc):

 

"I can't believe," she said, "that it is you!
I loved your poem in the Blue Review.
That one about Mon Blon. I have a niece
Who's climbed the Matterhorn. The other piece
I could not understand. I mean the sense.
Because, of course, the sound--But I'm so dense!" (ll. 781-786)