lining of life in Invitation to a Beheading & in The Gift

Submitted by Alexey Sklyarenko on Sat, 10/12/2019 - 07:29

When Cecilia C. visits him in the fortress, Cincinnatus (the main character in VN’s novel “Invitation to a Beheading,” 1935) is granted a glimpse of the lining of life:

 

Он вдруг заметил выражение глаз Цецилии Ц., - мгновенное, о, мгновенное, - но было так, словно проступило нечто, настоящее, несомненное (в этом мире, где всё было под сомнением), словно завернулся краешек этой ужасной жизни, и сверкнула на миг подкладка. Во взгляде матери Цинциннат внезапно уловил ту последнюю, верную, все объясняющую и ото всего охраняющую точку, которую он и в себе умел нащупать. О чем именно вопила сейчас эта точка? О, неважно о чем, пускай - ужас, жалость... Но скажем лучше: она сама по себе, эта точка, выражала такую бурю истины, что душа Цинцинната не могла не взыграть. Мгновение накренилось и пронеслось. Цецилия Ц. встала, делая невероятный маленький жест, а именно расставляя руки с протянутыми указательными пальцами, как бы показывая размер, - длину, скажем, младенца... Потом сразу засуетилась, подняла с полу черный, толстенький, на таксичьих лапках саквояж, поправила клапан кармана.

 

He suddenly noticed the expression in Cecilia C.’s eyes — just for an instant, an instant — but it was as if something real, unquestionable (in this world, where everything was subject to question), had passed through, as if a comer of this horrible life had curled up, and there was a glimpse of the lining. In his mother’s gaze, Cincinnatus suddenly saw that ultimate, secure, all-explaining and from-all-protecting spark that he knew how to discern in himself also. What was this spark so piercingly expressing now? It does not matter what — call it horror, or pity... But rather let us say this; the spark proclaimed such a tumult of truth that Cincinnatus’s soul could not help leaping for joy. The instant flashed and was gone. Cecilia C. got up, making an incredible little gesture, namely, holding her hands apart with index fingers extended, as if indicating size — the length, say of a babe... Then she immediately began fussing, picking up from the floor her plump black bag, adjusting the lining of her pocket.

 

The only novel that VN dedicated to his mother (all other novels are dedicated to Vera Nabokov) is Dar (“The Gift,” 1937). The narrator and main character of “The Gift,” Fyodor Godunov-Cherdyntsev suddenly feels that he has glimpsed life’s unusual lining:

 

«Вы давно ждёте? – спросил он. – Хотите, я сменю вас?» – и в эту минуту погасло электричество. – «Хотите, я всю ночь тут останусь?» – добавил он в темноте.

Она усмехнулась и порывисто вздохнула, словно ей надоело ожидание. Сквозь стекла пепельный свет с улицы обливал их обоих, и тень железного узора на двери изгибалась через нее и продолжалась на нем наискось, как портупея, а по темной стене ложилась призматическая радуга. И, как часто бывало с ним, – но в этот раз еще глубже, чем когда-либо, – Фёдор Константинович внезапно почувствовал – в этой стеклянной тьме – странность жизни, странность ее волшебства, будто на миг она завернулась, и он увидел её необыкновенную подкладку. У самого его лица была нежно-пепельная щека, перерезанная тенью, и когда Зина вдруг, с таинственным недоумением в ртутном блеске глаз, повернулась к нему, а тень легла поперек губ, странно её меняя, он воспользовался совершенной свободой в этом мире теней, чтобы взять ее за призрачные локти; но она выскользнула из узора и быстрым толчком пальца включила свет.

 

‘Have you been waiting long?’ he asked. ‘If you like I’ll take a turn,’ and at that moment the light went out. ‘If you like I’ll stay here all night,’ he added in the darkness.

She laughed, and then sighed abruptly, as if fed up with waiting. Through the glass the ashen light from the street fell on both of them and the shadow of the iron design on the door undulated over her and continued obliquely over him, like a shoulder-belt, while a prismatic rainbow lay on the wall. And, as often happened with him — though it was deeper this time than ever before — Fyodor suddenly felt — in this glassy darkness — the strangeness of life, the strangeness of its magic, as if a comer of it had been turned back for an instant and he had glimpsed its unusual lining. Close to his face there was her soft cinereous cheek cut across by a shadow, and when Zina suddenly, with mysterious bewilderment and a mercurial sparkle in her eyes, turned towards him and the shadow lay across her lips, oddly changing her, he took advantage of the absolute freedom in this world of shadows to take her by her ghostly elbows; but she slipped out of the pattern and with a quick jab of her finger restored the light. (Chapter Three)

 

According to Koncheyev (the poet with whom Fyodor twice conducts imaginary dialogues), the ideal arrangement is tyur’ma bez tyuremshchika i sad bez sadovnika (a jail with no jailer and a garden with no gardener):

 

"Неужели вам не жарко?" - спросил Фёдор Константинович.

"Нисколько. У меня слабая грудь, и я всегда зябну. Но, конечно, когда сидишь рядом с голым, физически чувствуешь существование магазинов готового платья. И телу темно. Зато мне кажется всякая работа мысли совершенно невозможна для вас при этаком обнаженном состоянии?".

"Пожалуй, - усмехнулся Фёдор Константинович. - Всё больше - живёшь на поверхности собственной кожи...".

"В том-то и дело. Только и занимаешься обходом самого себя да слежкой за солнцем. А мысль любит занавеску, камеру обскуру. Солнце хорошо, поскольку при нём повышается ценность тени. Тюрьма без тюремщика и сад без садовника - вот по-моему, идеал. Скажите, вы читали, что я написал о вашей книге?"

 

‘Aren’t you hot?’ asked Fyodor.

‘Not a bit. I have a weak chest and I always freeze. But of course when one sits next to a naked man one is physically aware that there exist men’s outfitters, and one’s body feels blind. On the other hand it seems to me that any mental work must be completely impossible for you in such a denuded state.’

‘A good point,’ grinned Fyodor. ‘One seems to live more superficially — on the surface of one’s own skin. . . .’

‘That’s it. All you’re concerned with is patrolling your body and trailing the sun. But thought likes curtains and the camera obscura. Sunlight is good in the degree that it heightens the value of shade. A jail with no jailer and a garden with no gardener —

that is I think the ideal arrangement. Tell me, did you read what I said about your book?’ (Chapter Five)

 

When Cincinnatus glimpses life’s lining, his soul ne mogla ne vzygrat’ (could not help leaping for joy). In the first stanza of his Elegiya (“Elegy,” 1921), beginning Derev’ya Kronverkskogo sada… (The trees of the Kronverk garden…), Hodasevich says: dusha vzygrala (my soul has leapt for joy):

 

Деревья Кронверкского сада
Под ветром буйно шелестят.
Душа взыграла. Ей не надо
Ни утешений, ни услад.

Глядит бесстрашными очами
В тысячелетия свои,
Летит широкими крылами
В огнекрылатые рои.

Там всё огромно и певуче,
И арфа в каждой есть руке,
И с духом дух, как с тучей туча,
Гремят на чудном языке.

Моя изгнанница вступает
В родное, древнее жильё
И страшным братьям заявляет
Равенство гордое своё.

И навсегда уж ей не надо
Того, кто под косым дождём
В аллеях Кронверкского сада
Бредёт в ничтожестве своём.

И не понять мне бедным слухом,
И косным не постичь умом,
Каким она там будет духом,
В каком раю, в аду каком.

 

The trees of the Kronverk garden

Are rustling wildly in the wind.

The soul has leapt for joy. It defies

Both consolation and delight.

 

She gazes with fearless eyes

Deep into her centuries,

Stretching her ample wings,

She flies into a fiery-winged throng.

 

It is grand and sonorous there,

And each hand hold a harp,

And a spirit to a spirit like a cloud to a cloud

Is thundering in a marvelous tongue.

 

My outcast soul enters a realm

Of her native ancient home,

To her terrifying brothers with pride

She proclaims her equal right.

 

She will never need anymore

The one who under a slant rain

Roams through the alleys of the Kronverk garden

In paltry nothingness and disdain.

 

And neither my poor ear

Nor my humble mind can tell

Which spirit she'll become there

In what paradise or what hell.

(tr. Ian Probstein)

 

Hodaevich’s poem (particularly, its three last stanzas) somehow reminds one of the ending of Priglashenie na kazn’ (“Invitation to a Beheading”):

 

Кругом было странное замешательство. Сквозь поясницу ещё вращавшегося палача начали просвечивать перила. Скрюченный на ступеньке, блевал бледный библиотекарь. Зрители были совсем, совсем прозрачны, и уже никуда не годились, и все подавались куда-то, шарахаясь, - только задние нарисованные ряды оставались на месте. Цинциннат медленно спустился с помоста и пошел по зыбкому сору. Его догнал во много раз уменьшившийся Роман, он же Родриг:

- Что вы делаете! - хрипел он, прыгая. - Нельзя, нельзя! Это нечестно по отношению к нему, ко всем... Вернитесь, ложитесь, - ведь вы лежали, все было готово, все было кончено!

Цинциннат его отстранил, и тот, уныло крикнув, отбежал, уже думая только о собственном спасении.

Мало что оставалось от площади. Помост давно рухнул в облаке красноватой пыли. Последней промчалась в чёрной шали женщина, неся на руках маленького палача, как личинку. Свалившиеся деревья лежали плашмя, без всякого рельефа, а ещё оставшиеся стоять, тоже плоские, с боковой тенью по стволу для иллюзии круглоты, едва держались ветвями за рвущиеся сетки неба. Все расползалось. Все падало. Винтовой вихрь забирал и крутил пыль, тряпки, крашенные щепки, мелкие обломки позлащенного гипса, картонные кирпичи, афиши; летела сухая мгла; и Цинциннат пошёл среди пыли и падших вещей, и трепетавших полотен, направляясь в ту сторону, где, судя по голосам, стояли существа, подобные ему.

 

All around there was a strange confusion. Through the headsman’s still swinging hips the railing showed. On the steps the pale librarian sat doubled up, vomiting. The spectators were quite transparent, and quite useless, and they all kept surging and moving away — only the back rows, being painted rows, remained in place. Gincinnatus slowly descended from the platform and walked off through the shifting debris. He was overtaken by Roman, who was now many times smaller and who was at the same time Rodrig: ‘What are you doing!’ he croaked, jumping up and down. You can’t, you can’t! It’s dishonest toward him, toward everybody… Come back, lie down — after all, you were lying down, everything was ready, everything was finished!’ Cincinnatus brushed him aside and, he, with a bleak cry, ran off, already thinking only of his own safety.
Little was left of the square. The platform had long since collapsed in a cloud of reddish dust. The last to rush past was a woman in a black shawl, carrying the tiny executioner like a larva in her arms. The fallen trees lay flat and reliefless, while those that were still standing, also two-dimensional, with a lateral shading of the trunk to suggest roundness, barely held on with their branches to the ripping mesh of the sky. Everything was coming apart. Everything was falling. A spinning wind was picking up and whirling: dust, rags, chips of painted wood, bits of gilded plaster, pasteboard bricks, posters; an arid gloom fleeted; and amidst the dust, and the falling things, and the flapping scenery, Cincinnatus made his way in that direction where, to judge by the voices, stood beings akin to him. (Chapter XX)

 

It seems to me that the key to “Invitation to a Beheading” should be looked for in Dar and, vice versa, the key to “The Gift” (or, at least, to “The Life of Chernyshevski,” the novel’s Chapter Four) can be found in Priglashenie na kazn’. Btw., the motif of keys plays an important part in Chapter Five of “The Gift.”

 

Incidentally, at the end of his poem Sebe ("To Myself," 1923) Hodasevich says that a time will come, when one has to shave one's neck for the axe:

 

Не жди, не уповай, не верь:
Всё то же будет, что теперь.
Глаза усталые смежи,
В стихах, пожалуй, ворожи,
Но помни, что придет пора –
И шею брей для топора.

 

Don't wait, don't hope, don't believe:

Everything will be as it is now.

Close your tired eyes,

Practice sorcery in your verse, if you want,

But remember that a time will come,

when you have to shave your neck for the axe.

One more quote pertaining to cloth-linings:

"Every other night I dream of her dresses and things on an endless clothesline of bliss, in a ceaseless wind of possession, and her husband shall never learn what I do to the silks and fleece of the dancing witch. This is love’s supreme accomplishment." (The Eye)

I gather that the Russian original Soglyadatay, has a different phrasing in this regard.

I glanced through David Bethea's bio of Khodasevich for the poem on Kronverk garden, but it was not dealt with there.

Was just doing something on the Characters page, and was re-reading the pivotal chapter (Chap 23) from Laughter in the Dark, when I unexpectedly came across this phrasing:

"She felt like a soul in Hell to whom the demons are displaying the unsuspected lining of its earthly transgressions. Those stiff, clumsy, angular gestures. . .In her bloated face she somehow recognized her mother’s expression when the latter was trying to be polite to an influential tenant."

Laughter in the Dark is of course infamous for its revamped English version, and as far as I understand one of the few Russian novels issued without a customary foreword by Nabokov.

What mad pursuit? (Keats)