In his Commentary and Index to Shade’s poem Kinbote (in VN’s novel Pale Fire, 1962, Shade’s mad commentator who imagines that he is Charles the Beloved, the last self-exiled king of Zembla) mentions Embla Point and Emblem Bay:
No such qualms disturbed him as he [the king] sat now on the terrace of her villa and recounted his lucky escape from the Palace. She [Queen Disa] enjoyed his description of the underground link with the theater and tried to visualize the jolly scramble across the mountains; but the part concerning Garh displeased her as if, paradoxically, she would have preferred him to have gone through a bit of wholesome hough-magandy with the wench. She told him sharply to skip such interludes, and he made her a droll little bow. But when he began to discuss the political situation (two Soviet generals had just been attached to the Extremist government as Foreign Advisers), a familiar vacant expression appeared in her eyes. Now that he was safely out of the country, the entire blue bulk of Zembla, from Embla Point to Emblem Bay, could sink in the sea for all she cared. That he had lost weight was of more concern to her than that he had lost a kingdom. Perfunctorily she inquired about the crown jewels; he revealed to her their unusual hiding place, and she melted in girlish mirth as she had not done for years and years. (note to ll. 433-434)
Embla, a small old town with a wooden church surrounded by sphagnum bogs at the saddest, loneliest, northmost point of the misty peninsula, 149, 433.
Emblem, meaning "blooming" in Zemblan; a beautiful bay with bluish and black, curiously striped rocks and a luxurious growth of heather on its gentle slopes, in the southmost part of W. Zembla, 433.
“Curiously striped rocks” bring to mind polosatye tiki (the striped ticking) mentioned by I. Annenski in the last line of his poem Toska vokzala (“Train-Station Sadness,” 1909):
О, канун вечных будней,
Скуки липкое жало…
В пыльном зное полудней
Гул и краска вокзала…
Полумертвые мухи
На забитом киоске,
На пролитой известке
Слепы, жадны и глухи.
Флаг линяло-зеленый,
Пара белые взрывы,
И трубы отдаленной
Без ответа призывы.
И эмблема разлуки
В обманувшем свиданьи —
Кондукто́р однорукий
У часов в ожиданьи…
Есть ли что-нибудь нудней,
Чем недвижная точка,
Чем дрожанье полудней
Над дремотой листочка…
Что-нибудь, но не это…
Подползай — ты обязан;
Как ты жарок, измазан,
Все равно — ты не это!
Уничтожиться, канув
В этот омут безликий,
Прямо в одурь диванов,
В полосатые тики!..
O, eve of eternal humdrum,
The viscid stinger of dullness…
In the dusty heat of noon, the din
And colour of the train station…
The half-dead flies
On the boarded-up kiosk,
On the spilled whitewash,
Are blind, greedy and deaf.
A faded-green banner,
White bursts of steam,
And the distant chimney’s
Unanswered call.
The emblem of parting
In a deceitful assignation —
The one-armed conductor
By the clock, in anticipation…
Is there something more tedious
Than a motionless point,
Than the quiver of noon
Above the drowsiness of a leaf…
Anything, but this…
Nestle closer — you must;
How flushed you are, besmeared,
Anything — but not this!
To be annihilated, by falling
Into this faceless pool,
Into the stupor of couches,
The striped ticking!..
(tr. Linda Southby)
In his poem Annenski (who died of heart failure at a railway station) calls the one-armed conductor emblema razluki (the emblem of parting). In his essay Balmont-lirik (“Balmont the Lyric Poet”) included in Kniga otrazheniy (“Book of Reflections,” 1906) Nik. T-o (Annenski’s penname) complains that we do not want to look at poetry seriously and mentions emblema (the emblem):
Да и не хотим мы глядеть на поэзию серьёзно, т. е. как на искусство. На словах поэзия будет для нас, пожалуй, и служение, и подвиг, и огонь, и алтарь, и какая там ещё не потревожена эмблема, а на деле мы всё ещё ценим в ней сладкий лимонад, не лишённый, впрочем, и полезности, которая даже строгим и огорчённым русским читателем очень ценится. Разве можно думать над стихами? Что же тогда останется для алгебры? (II)
"How can one brood over verses? What will then remain for algebra?"
Shade’s poem is written in heroic couplets. In the next paragraph of his essay Annenski mentions samye geroicheskie razmery (the most heroic meters):
Но ещё хуже обстоят дела поэзии, если стихотворение покажется читателю неморальным, точно мораль то же, что добродетель, и точно блюдение оной на словах, хотя бы в самых героических размерах, имеет что-нибудь общее с подвигом и даже доброй улыбкой. Поэтическое искусство, как и все другие определяется прежде всего тем, что одарённый человек стремится испытывать редкое и высокое наслаждение творчеством. Само по себе творчество - аморально, и наслаждаться им ли или чем другим отнюдь не значит жертвовать и ограничивать самого себя ради ближних, сколько бы блага потом они ни вынесли из нашего наслаждения.
Annenski points out that creative work is in itself immoral and to enjoy it does not mean sacrifice and limit oneself for one’s neighbors’ sake, whatever profit they would later derive from our pleasure. Among the “emblems” mentioned by Annenski in his essay are podvig (feat, exploit), ogon’ (fire) and altar’ (altar). All of them occur in Pushkin’s sonnet Poetu (“To a Poet,” 1830). In his essay Ob Annenskom (“On Annenski,” 1921) Hodasevich points out that Annenski’s penname Nik. T-o (“Mr. Nobody”) is a translation of Greek Outis, the name under which Odysseus (the main character in Homer’s Odyssey) conceals his identity from the Cyclops Polyphemus:
Тот, чьё лицо он видел, подходя к зеркалу, был директор гимназии, смертный никто. Тот, чьё лицо отражалось в поэзии, был бессмертный некто. Ник. Т-о -- никто -- есть безличный действительный статский советник, которым, как видимой оболочкой, прикрыт невидимый некто. Этот свой псевдоним, под которым он печатал стихи, Анненский рассматривал как перевод греческого Outis, никто, -- того самого псевдонима, под которым Одиссей скрыл от циклопа Полифема своё истинное имя, свою подлинную личность, своего некто. Поэзия была для него заклятием страшного Полифема -- смерти. Но психологически это не только не мешало, а даже способствовало тому, чтобы его вдохновительницей, его Музой была смерть.
A legendary Greek king of Ithaca, Odysseus is also known by his Latin name Ulysses. The main character in James Joyce’s novel Ulysses (1922), Leopold Bloom brings to mind “booming” (the meaning of Emblem in Zemblan) and Leopold O’Donnell, the father of Odon (pseudonym of Donald O’Donnell, world-famous actor and Zemblan patriot who helps the king to escape from Zembla) and Odon’s half-brother Nodo (a cardsharp and despicable traitor). Odon = Nodo = odno (neut. of odin, “one”). In the first stanza of his last poem, Moya toska ("My Melancholy," 1909), Annenski uses the words odno and odna (fem. of odin):
Пусть травы сменятся над капищем волненья
И восковой в гробу забудется рука,
Мне кажется, меж вас одно недоуменье
Всё будет жить моё, одна моя Тоска…
The word odno was also used by Annenski in his poem Troe ("The Three"):
Её факел был огнен и ал,
Он был талый и сумрачный снег:
Он глядел на неё и сгорал,
И сгорал от непознанных нег.
Лоно смерти открылось черно -
Он не слышал призыва: "Живи",
И осталось в эфире одно
Безнадежное пламя любви.
Да на ложе глубокого рва,
Пенной ризой покрыта до пят,
Одинокая грезит вдова -
И холодные воды кипят...
The three main character in PF, Shade, Kinbote and Gradus (Shade's murderer) seem to represent three different aspects of Botkin's personality. An American scholar of Russian descent, Professor Vsevolod Botkin went mad and became Shade, Kinbote and Gradus after the tragic death of his daughter Nadezhda (Hazel Shade of Kinbote’s commentary). In Pushkin’s little tragedy Mozart and Salieri (1830) Mozart uses the phrase nikto b (none would), Botkin in reverse:
Когда бы все так чувствовали силу
Гармонии! Но нет: тогда б не мог
И мир существовать; никто б не стал
Заботиться о нуждах низкой жизни;
Все предались бы вольному искусству.
If only all so quickly felt the power
of harmony! But no, in that event
the world could not exist; none would care
about the basic needs of ordinary life,
all would give themselves to free art. (scene II)
In his essay Problema Gamleta (“The Problem of Hamlet”) included in Vtoraya kniga otrazheniy ("The Second Book of Reflections,” 1909) Annenski mentions Pushkin's Mozart and says that Hamlet is not Salieri:
Видите ли: зависть художника не совсем то, что наша...
Для художника это - болезненное сознание своей ограниченности и желание делать творческую жизнь свою как можно полнее. Истинный художник и завистлив и жаден... я слышу возражение - пушкинский Моцарт. - Да! Но ведь Гамлет не Сальери. Моцарта же Пушкин, как известно, изменил: его короткая жизнь была отнюдь не жизнью праздного гуляки, а сплошным творческим горением. Труд его был громаден, не результат труда, а именно труд.
In his sonnet “To a Poet” Pushkin tells to a poet ty tsar’: zhivi odin (“you are a king, live alone”):
Поэт! не дорожи любовию народной.
Восторженных похвал пройдёт минутный шум;
Услышишь суд глупца и смех толпы холодной,
Но ты останься твёрд, спокоен и угрюм.
Ты царь: живи один. Дорогою свободной
Иди, куда влечёт тебя свободный ум,
Усовершенствуя плоды любимых дум,
Не требуя наград за подвиг благородный.
Они в самом тебе. Ты сам свой высший суд;
Всех строже оценить умеешь ты свой труд.
Ты им доволен ли, взыскательный художник?
Доволен? Так пускай толпа его бранит
И плюет на алтарь, где твой огонь горит,
И в детской резвости колеблет твой треножник.
Poet! do not cling to popular affection.
The temporary noise of ecstatic praises will pass;
You will hear the fool’s judgment, the laugh of the cold crowd,
But you must remain firm, calm, and morose.
You are a king; live alone. By way of the free road
Go wherever your free mind draws you,
Perfecting the fruits of your beloved thoughts,
Not asking any rewards for your noble feat.
They are inside you. You are your highest judge;
More strictly than anyone can you appraise your work.
Are you satisfied with it, exacting artist?
Satisfied? Then let the crowd treat it harshly
And spit on the altar, where your fire burns
And shake your tripod in childish playfulness.
(transl. Diana Senechal)
In Koleblemyi trenozhnik (“The Shaken Tripod,” 1921), a speech written for the eighty-fourth anniversary of Pushkin’s death, Hodasevich says that Pushkin is the parole, the password, by which cultured Russians will recognize each other in the “encroaching darkness” of the twilight of civilization (note eblem in the queer participle koleblemyi).
Btw., Les pauvres cigales mentioned by Shade in Canto Two of his poem also bring to mind Annenski's poem Stal'naya tsikada ("The Steel Cicada") that ends in the word Toska (Melancholy):
Я знал, что она вернется
И будет со мной — Тоска.
Звякнет и запахнется
С дверью часовщика...
Сердца стального трепет
Со стрекотаньем крыл
Сцепит и вновь расцепит
Тот, кто ей дверь открыл.
Жадным крылом цикады,
Нетерпеливо бьют:
Счастью ль, что близко, рады,
Муки ль конец зовут?
Столько сказать им надо,
Так далеко уйти...
Розно, увы! цикада,
Наши лежат пути.
Здесь мы с тобой лишь чудо,
Жить нам с тобой теперь
Только минуту покуда
Не распахнулась дверь...
Звякнет и запахнется,
И будешь ты так далека...
Молча сейчас вернется
И будет со мной — Тоска.
See also the updated full version of my previous post, “ODEVALLA, YESLOVE & EMBLA IN PALE FIRE."