Vladimir Nabokov

two sailors, barbok & mida in Bend Sinister

By Alexey Sklyarenko, 13 July, 2020

Below is a postscript to my recent post “Miss Bachofen & barbok in Bend Sinister”

 

In VN’s novel Bend Sinister (1947) Miss Bachofen (a girl who came with Hustav to arrest Ember) mentions a story about the two sailors and the barbok [a kind of pie with a hole in the middle for melted butter]:

 

“It has just occurred to me,” remarked Hustav to his fair companion, as they moved through the flat in Krug’s wake, “that the Colonel had one schnapps too many when we left him, so that I doubt whether your little sister will be quite the same by the time we get back.”
“I thought that story he told about the two sailors and the barbok [a kind of pie with a hole in the middle for melted butter] most entertaining,” said the lady. “You must tell it to Mr. Ember; he is a writer and might put it into his next book.”
 “Well, for that matter, your own pretty mouth——” began Hustav—but they had reached the bedroom door and the lady modestly remained behind while Hustav, again thrusting a fumbling hand into his trouser pocket, jerkily went in after Krug. (Chapter 7)

 

The barbok also brings to mind Barbos, the dog in a little poem at the end of Hodasevich’s memoir essay Torgovlya ("The Commerce," 1937):

 

Спустив под конец цену и распродав все, я купил масло, но уже не нашел Ахматовой на прежнем месте и пошел домой. День был веселый, солнце уже пригревало, я очень устал, но душа радовалась. Впереди меня шла нарумяненная проститутка, в блестящих туфельках, с папиросой в зубах. На ходу она крепко, ритмически раскачивала тугими бедрами, причем правым как-то особенно поддавала с некоторой задержкой, так что в общем походка ее слагалась в ритмическую фигуру, образуемую анапестом правого бедра и ямбом левого. Идя за нею, невольно в лад сочинил я стихи - как бы от ее имени:

 

Ходит пёс
Барбос,
Его нос
Курнос,
Мне вчерась
Матрос
Папирос
Принёс.

 

Так долго мы шли, пока, на каком-то перекрёстке, не разошлись пути наши.

 

According to Hodasevich, he composed this poem walking after a heavily made-up prostitute with a cigarette in her teeth (the poem's rhythm mimics the movements of the girl's hips):

 

The dog walks.

Its name

is Barbos.

Its nose

is snub.

Yesterday

a sailor

has brought me

cigarettes.

 

In VN's play Sobytie ("The Event," 1938) Barboshin (the private detective whom the portrait painter Troshcheykin hired to protect himself from Barbashin) asks Troshcheykin if he has papiroska (a cigarette):

 

Барбошин. Скажите, господин, у вас не найдётся папироски? (Act Three)

 

According to Ryovshin (Lyubov’s lover), on the eve he saw Barbashin (who was unexpectedly released from prison) standing with a cigarette a few steps away from the Troshcheykins’s house.

 

Рёвшин. Одним словом... Вчера около полуночи, так, вероятно, в три четверти одиннадцатого... фу, вру... двенадцатого, я шёл к себе из кинематографа на вашей площади и, значит, вот тут, в нескольких шагах от вашего дома, по той стороне, -- знаете, где киоск, -- при свете фонаря, вижу -- и не верю глазам -- стоит с папироской Барбашин.
Трощейкин. У нас на углу! Очаровательно. Ведь мы, Люба, вчера чуть-чуть не пошли тоже: ах, чудная фильма, ах, "Камера обскура" -- лучшая фильма сезона!.. Вот бы и ахнуло нас по случаю сезона. Дальше! (Act One)

 

In VN's play Izobretenie Val'sa ("The Waltz Invention," 1938) the Colonel says that he forgot his cigarette case, a beloved woman's gift, in the rooms of the Minister of War:

 

Полковник (в дверях). Как неприятно, я забыл свой портсигар, подарок любимой женщины. Впрочем, может быть, и не здесь... (Уходит.)
Министр. Да-да, он всегда забывает... Изложите ваше дело, прошу вас, у меня действительно нет времени.
Вальс. Изложу с удовольствием. Я – или, вернее, преданный мне человек – изобрёл аппарат. Было бы уместно его окрестить так: телемор. (Act One)

 

The action in "The Waltz Invention" seems to take place in a dream that Troshcheykin's wife Lyubov dreams in the sleep of death after committing suicide on her dead son's fifth birthday (two days after her mother's fiftieth birthday). A character in "The Waltz Invention," the Colonel brings to mind the Colonel who, according to Hustav, had one schnapps too many when Hustav and Miss Bachofen left him in the company of Miss Bachofen's younger sister. In “The Event” the guests at Antonina Pavlovna’s birthday party include Eleonora Schnap (Lyubov’s former midwife). Midwife reminds one of a mida (small table with incrustation) removed from the bedside by Ember’s valet:

 

The valet was in the act of removing a mida [small table with incrustations] from the bedside. Ember was inspecting his uvula in a hand mirror. (Chapter 7)

 

The barbok seems to hint at baraniy bok (side of mutton) praised by Sobakevich in Gogol’s Myortvye dushi (“Dead Souls,” 1842). In his memoir essay Belyi koridor ("The White Corridor," 1937) Hodasevich describes his visit to the Kremlyn in the winter of 1919 and says that his conversation with Olga Kamenev resembled Chichikov's conversation with Manilov in "Dead Souls:"

 

Вдруг - отвратительно, безобразно, постыдно, без всякого перехода, без паузы, как привычный следователь, который хочет поймать свидетеля, Ольга Каменева ошарашивает меня вопросом:

- А как по-вашему, Балтрушайтис искренне сочувствует советской власти?

Этот шпионский вопрос вдвойне мерзок потому, что Балтрушайтис, как всем известно, личный знакомый Каменевых. Он бывает у них запросто, а между тем, Ольга Давыдовна шпионит о нем окольными путями. И этот вопрос еще вчетверо, вдесятеро, в тысячу раз мерзок тем, когда и как задан. Оказывается, она говорила о больном сыне для того только, чтобы неожиданней подцепить меня. Конечно, это уж очень нехитрый прием, пригодный разве только для уловления уж очень простых и неподготовленных людей. И конечно, - Ольга Давыдовна знает, что вряд ли я на него попадусь. Тем не менее, вслед за вопросом о благонадежности Балтрушайтиса она спрашивает о Бальмонте, о Брюсове, о целом ряде писателей. При этом, то щурясь, то поднимая к глазам лорнетку, она изо всех сил глядит мне в лицо. Ни оборвать, ни замять этот разговор нельзя, потому что это для нее будет значить, что тема о любви писателей к советской власти кажется мне рискованной. И вот я поддерживаю этот разговор, как ни в чем ни бывало, и мы беседуем, перебирая знакомых одного за другим, и выходит по моим сведениям, что всё это люди с точки зрения преданности советской власти отменнейшие. Похоже на разговор Чичикова с Маниловым. Вся трудность для меня заключается в том, что о каждом человеке надо сказать по-разному, но ни в коем случае нельзя допустить, чтобы кто-нибудь показался Ольге Давыдовне менее благонадежным, чем другие. (III)

 

Krug's son David brings to mind the Kamenevs's son Lyutik and his coeval, poor Prince Alexey who was executed with his parents and sisters by the Bolsheviks. In "The White Corridor" Hodasevich pairs Lyutik with the son of Nicholas II:

 

Ольга Давыдовна долго и раздраженно спорит, получает-таки пакет и относит его в соседнюю комнату. Красноармейцы уходят. Она снова садится перед камином и говорит:

- Экие чудаки! Конечно, они исполняют то, что им велено, но нашему Лютику можно доверить решительно всё, что угодно. Он был совсем еще маленьким, когда его царские жандармы допрашивали - и то ничего не добились. Знаете, он у нас иногда присутствует на самых важных совещаниях, и приходится только удивляться, до какой степени он знает людей! Иногда сидит, слушает молча, а потом, когда все уйдут, вдруг возьмет да и скажет: "Папочка, мамочка, вы не верьте товарищу такому-то. Это он всё только притворяется и вам льстит, а я знаю, что в душе он буржуй и предатель рабочего класса". Сперва мы, разумеется, не обращали внимания на его слова, но когда раза два выяснилось, что он был прав относительно старых, как будто самых испытанных коммунистов, - признаться, мы стали к нему прислушиваться. И теперь обо всех, с кем приходится иметь дело, мы спрашиваем мнение Лютика.

"Вот тебе на! - думаю я. - Значит, работает человек в партии много лет, сидит в тюрьмах, может быть - отбывает каторгу, может быть - рискует жизнью, а потом, когда партия приходит, наконец, к власти - проницательный мальчишка чуть ли не озаренный свыше, этакий домашний оракул, объявляет его "предателем рабочего класса" - и мальчишке этому верят".

Тем временем, Ольга Давыдовна тараторит:

- А какой самостоятельный - вы и представить себе не можете! В прошлом году пристал, чтобы мы его отпустили на Волгу с товарищем Раскольниковым. Мы не хотели пускать - опасно, всё-таки - но он настоял на своем. Я потом говорю товарищу Раскольникову: "Он наверное вам мешал? И не рады были, что взяли?" А товарищ Раскольников отвечает: "Что вы! Да он у вас молодчина! Приехали мы с ним в Нижний. Там всякого народа ждет меня по делам - видимо-невидимо. А он взял револьвер, стал у моих дверей - никого не пустил!" Вернулся наш Лютик совсем другим: возмужал, окреп, вырос... Товарищ Раскольников тогда командовал флотом. И представьте - он нашего Лютика там, на Волге, одел по-матросски: матросская куртка, матросская шапочка, фуфайка такая, знаете, полосатая. Даже башмаки - как матросы носят. Ну - настоящий маленький матросик!

Слушать ее мне противно и жутковато. Ведь так же точно, таким же матросиком, недавно бегал еще один мальчик, сыну ее примерно ровесник: наследник, убитый большевиками, ребенок, кровь которого на руках вот у этих счастливых родителей.

А Ольга Давыдовна не унимается:

- Мне даже вспомнилось: ведь и раньше бывало детей одевали в солдатскую форму или в матросскую...

Вдруг она умолкает, пристально и как бы с удивлением глядит на меня и я чувствую, что моя мысль ей передалась. Но она надеется, что это еще только ее мысль, что я не вспомнил еще о наследнике. Она хочет что-нибудь поскорее добавить, чтобы не дать мне времени о нем вспомнить, - и топит себя еще глубже.

- То есть я хочу сказать, - бормочет она, - что, может быть, нашему Лютику в самом деле суждено стать моряком. Ведь вот и раньше бывало, что с детства записывали во флот...

Я смотрю на нее. Я вижу, что она знает мои мысли. Она хочет как-нибудь оборвать разговор, но ей дьявольски не везет, от волнения она начинает выбалтывать как раз то самое, что хотела бы скрыть, и в полном замешательстве она срывается окончательно.

- Только бы он был жив и здоров!

Я нарочно молчу, чтобы заставить ее глубже почувствовать происшедшее. (ibid.)

 

Krug means in Russian "circle." In his memoir essay Dom Iskusstv ("The House of Arts," 1939) Hodasevich says that his room in "Disk" formed an ideal semicircle and the room of his next door neighbor was perfectly round:

 

Та часть "Дома искусств", где я жил, была когда-то занята меблированными комнатами, вероятно, низкосортными. К счастью, владельцы успели вывезти из них всю свою рухлядь, и помещение было обставлено за счет бесчисленных елисеевских гостиных: банально, но импозантно, и уж во всяком случае чисто. Зато самые комнаты, за немногими исключениями, отличались странностью формы. Моя, например, представляла собою правильный полукруг. Соседняя комната, в которой жила художница Е. В. Щекотихина (впоследствии уехавшая заграницу, здесь вышедшая замуж за И. Я. Билибина и вновь увезенная им в советскую Россию), была совершенно круглая, без единого угла, - окна ее выходили как раз на угол Невского и Мойки. Комната М. Л. Лозинского, истинного волшебника по части стихотворных переводов, имела форму глаголя, а соседнее с ней обиталище Осипа Мандельштама представляло собою нечто столь же фантастическое и причудливое, как и он сам, это странное и обаятельное существо, в котором податливость уживалась с упрямством, ум с легкомыслием, замечательные способности с невозможностью сдать хотя бы один университетский экзамен, леность с прилежностью, заставлявшей его буквально месяцами трудиться над одним неудающимся стихом, заячья трусость с мужеством почти героическим - и т. д. Не любить его было невозможно, и он этим пользовался с упорством маленького тирана, то и дело заставлявшего друзей расхлебывать его бесчисленные неприятности. Свой паек, как я уже говорил, он тотчас же выменивал на сладости, которые поедал в одиночестве. Зато, в часы обеда и ужина появлялся то там, то здесь, заводил интереснейшие беседы и, усыпив внимание хозяев, вдруг объявлял:

- Ну, а теперь будем ужинать!

 

In his memoir essay "Gumilyov and Blok" (1931) Hodasevich says that he was the last person who saw Gumilyov before his arrest.