Vladimir Nabokov

Adam Krug & Padukgrad in Bend Sinister

By Alexey Sklyarenko, 6 February, 2021

The main character in VN’s novel Bend Sinister (1947), Adam Krug is a celebrated philosopher. In Chapter One (XXIII: 14) of Eugene Onegin Pushkin calls Onegin "a philosopher at eighteen years of age:"

 

Изображу ль в картине верной

Уединенный кабинет,

Где мод воспитанник примерный

Одет, раздет и вновь одет?

Все, чем для прихоти обильной

Торгует Лондон щепетильный

И по Балтическим волнам

За лес и сало возит нам,

Все, что в Париже вкус голодный,

Полезный промысел избрав,

Изобретает для забав,

Для роскоши, для неги модной, —

Все украшало кабинет

Философа в осьмнадцать лет.

 

Shall I present a faithful picture

of the secluded cabinet,

where fashions' model pupil

is dressed, undressed, and dressed again?

Whatever, for the lavish whim,

London the trinkleter deals in

and o'er the Baltic waves to us

ships in exchange for timber and for tallow;

whatever hungry taste in Paris,

choosing a useful trade,

invents for pastimes,

for luxury, for modish mollitude;

all this adorned the cabinet

of a philosopher at eighteen years of age.

 

Onegin’s favorite author is Adam Smith (1723-90), a Scottish economist and philosopher:

 

Высокой страсти не имея
Для звуков жизни не щадить,
Не мог он ямба от хорея,
Как мы ни бились, отличить.
Бранил Гомера, Феокрита;
Зато читал Адама Смита
И был глубокий эконом,
То есть умел судить о том,
Как государство богатеет,
И чем живёт, и почему
Не нужно золота ему,
Когда простой продукт имеет.
Отец понять его не мог
И земли отдавал в залог.

 

Lacking the lofty passion not to spare

life for the sake of sounds,

an iamb from a trochee —

no matter how we strove — he could not tell apart.

Theocritus and Homer he disparaged,

but read, in compensation, Adam Smith,

and was a deep economist:

that is, he could assess the way

a state grows rich,

what it subsists upon, and why

it needs not gold

when it has got the simple product.

His father could not understand him,

and mortgaged his lands. (One: VII)

 

In Chapter Four (XIII: 1) of Pushkin’s novel in verse Onegin, as he speaks to Tatiana, uses the phrase domashnim krugom (by the domestic circle):

 

Когда бы жизнь домашним кругом
Я ограничить захотел;
Когда б мне быть отцом, супругом
Приятный жребий повелел;
Когда б семейственной картиной
Пленился я хоть миг единый, —
То верно б, кроме вас одной,
Невесты не искал иной.
Скажу без блесток мадригальных:
Нашед мой прежний идеал,
Я верно б вас одну избрал
В подруги дней моих печальных,
Всего прекрасного в залог,
И был бы счастлив… сколько мог!

 

“If I by the domestic circle

had wanted to bound life;

if to be father, husband,

a pleasant lot had ordered me;

if with the familistic picture

I were but for one moment captivated;

then, doubtlessly, save you alone

no other bride I'd seek.

I'll say without madrigal spangles:

my past ideal having found,

I'd doubtlessly have chosen you alone

for mate of my sad days, in gage

of all that's beautiful, and would have been

happy — in so far as I could!”

 

The action in Bend Sinister takes place in Padukgrad (the city named after Paduk, Krug’s former schoolmate who became the dictator of Padukgrad). In his last poem Vladimir Lenski (Onegin’s neighbor and friend who is in love with Olga Larin, Tatiana’s younger sister) writes: Padu li ya, streloy pronzyonnyi, il’ mimo proletit ona (Whether I fall, struck by an arrow):

 

Паду ли я, стрелой пронзенный,
Иль мимо пролетит она,
Всё благо: бдения и сна
Приходит час определенный;
Благословен и день забот,
Благословен и тьмы приход!

 

Whether I fall, or death wings by,

All is well: our moments fly,

Sleep and waking have their hour,

Blessed the day of toil and care,

Blessed the tomb’s darkness there. (Six: XXI: 9-14)

 

In his Eugene Onegin Commentary (vol. III, p. 45) VN points out that the description of the Lenski-Onegin duel in Chapter Six of EO is, in regard to its issue, a personal prediction on Pushkin’s part. In Duel’ i smert’ Pushkina (“The Duel and Death of Pushkin,” 1928) Shchyogolev describes Pushkin’s married life with Natalia Goncharov and twice repeats the word krug (circle):

 

Но попробуем углубиться в вопрос об отношениях Пушкиных, попробуем измерить глубину чувства Натальи Николаевны. Пушкин имел дар строгим и ясным взором созерцать действительность в её наготе в страстные моменты своей жизни. С чёткой ясностью он оценил отношение к себе девицы Натальи Гончаровой, от первой встречи с которой у него закружилась голова. Его горькое признание в письме к матери невесты (в апреле 1830 г.) не обратило достаточного внимания биографов Пушкина, а оно -- документ первоклассного значения для истории его семейной жизни. В нём нужно взвесить и оценить каждое слово: "Только привычка и продолжительная близость может доставить мне её (Натальи Николаевны) привязанность; я могу надеяться со временем привязать её к себе, но во мне нет ничего, что могло бы ей нравиться; если она согласится отдать мне свою руку, то я буду видеть в этом только свидетельство её сердечного спокойствия и равнодушия". Пушкин сознавал, что он не нравится семнадцатилетней московской барышне, и надеялся снискать её привязанность (не любовь!) по праву привычки и продолжительной близости. Самое согласие её на брак было для него символом свободы её сердца и... равнодушия к нему.

В своей великой скромности Пушкин думал, что в нём нет ничего, что могло бы понравиться блестящей красавице, и в моменты работы совести приходил к сознанию, что Наталью Николаевну отделяет от него его прошлое. В один из таких моментов создан набросок:

   

   Когда в объятия мои

   Твой стройный стан я заключаю,

   И речи нежные любви

   Тебе с восторгом расточаю --

   Безмолвна, от стеснённых рук

   Освобождая стан свой гибкий,

   Ты отвечаешь, милый друг,

   Мне недоверчивой улыбкой.

   Прилежно в памяти храня

   Измен печальные преданья,

   Ты без участья и вниманья --

   Уныло слушаешь меня.

   Кляну коварные старанья

   Преступной юности моей,

   И встреч условных ожиданья

   В садах, в безмолвии ночей;

   Кляну речей любовный шопот,

   Стихов таинственный напев,

   И ласки легковерных дев,

   И слёзы их, и поздний ропот...

 

Не прошлое Пушкина отделяло от него Наталью Николаевну. С горьким признанием Пушкина о равнодушии к нему невесты надо тотчас же сопоставить теснейшим образом к признанию примыкающее свидетельство о чувствах к нему молодой жены:

   

   Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем,

   Восторгом чувственным, безумством, исступленьем,

   Стенаньем, криками вакханки молодой,

   Когда, виясь в моих объятиях змеёй,

   Порывом пылких ласк и язвою лобзаний

   Она торопит миг последних содроганий.

   О, как милее ты, смиренница моя!

   О, как мучительно тобою счастлив я,

   Когда, склонясь на долгие моленья,

   Ты предаёшься мне нежна, без упоенья,

   Стыдливо-холодна, восторгу моему

   Едва ответствуешь, не внемлешь ничему,

   И разгораешься потом всё боле, боле --

   И делишь наконец мой пламень поневоле.

   

Пытаются внести ограничения в это признание. Так, Н. О. Лернер, возражая против толкования В. Я. Брюсова[106], рассуждает: "Брюсов видит здесь доказательство того, что Н. Н. Пушкина была чужда своему мужу. Между тем это признание говорит, самое большое, лишь о физиологическом несоответствии супругов в известном отношении и холодности сексуального темперамента молодой женщины"[107]. Неправильность этого рассуждения обнаруживается при сопоставлении признания в стихах с признанием в прозе. Если в начале любви было равнодушие с её стороны и надежда на привычку и близость с его стороны, то откуда же возникнуть страсти? откуда быть соответствию восторгов? Да, Наталья Николаевна исправно несла свои супружеские обязанности, рожала мужу детей, ревновала, и при всём том можно утверждать, что сердце её не раскрылось, что страсть любви не пробудилась. В дремоте было сковано её чувство. Любовь Пушкина не разбудила ни её души, ни её чувства. Можно утверждать, что круг, заключавший внутреннюю жизнь Пушкина, и круг, заключавший внутреннюю жизнь Натальи Николаевны, не пересеклись и остались эксцентрическими.

Наталья Николаевна дала согласие стать женой Пушкина -- и оставалась равнодушна и спокойна сердцем; она стала женой Пушкина -- и сохранила сердечное спокойствие и равнодушие к своему мужу. (Chapter 3)

 

According to Shchyogolev, the circle that contained the inner life of Pushkin and the circle that contained the inner life of Pushkin’s wife did not cross with each other and remained eccentric. Pushkin’s fatal duel with d’Anthès (the poet’s brother-in-law who was in love with his sister-in-law) took place on Jan. 27 (Feb. 8, NS), 1837, near the Black River in the outskirts of St. Petersburg. Padukgrad hints at Leningrad (St. Petersburg’s name in 1924-91).

 

Unlike her younger sister (the poet’s wife Natalie), Ekaterina Goncharov (who married George d’Anthès in January 1837) was ugly. According to Dr. Alexander (a character in Bend Sinister), domusta barbarn kapusta (the ugliest wives are the truest):

 

“Eez eet zee verity,” said Beuret, suddenly shifting to English, which he knew Krug understood, and speaking it like a Frenchman in an English book, “eez eet zee verity zat, as I have been informed by zee reliably sources, zee disposed chef of the state has been captured together with a couple of other blokes (when the author gets bored by the process—or forgets) somewhere in the hills—and shot? But no, I ziss cannot credit—eet eez too orrible” (when the author remembers again).

“Probably a slight exaggeration,” observed Dr. Alexander in the vernacular. “Various kinds of ugly rumours are apt to spread nowadays, and although of course domusta barbarn kapusta [the ugliest wives are the truest], still I do not think that in this particular case,” he trailed off with a pleasant laugh and there was another silence. (Chapter 3)

 

In the language spoken in Padukgrad kapusta means “the truest.” Kapusta is Russian for “cabbage.” Lenski’s second in his duel with Onegin, Zaretski kapustu sadit, kak Goratsiy (plants cabbages like Horace):

 

Sed alia tempora! Удалость
(Как сон любви, другая шалость)
Проходит с юностью живой.
Как я сказал, Зарецкий мой,
Под сень черемух и акаций
От бурь укрывшись наконец,
Живет, как истинный мудрец,
Капусту садит, как Гораций,
Разводит уток и гусей
И учит азбуке детей.

 

Sed alia tempora! Daredevilry

(like love's dream, yet another caper)

passes with lively youth.

As I've said, my Zarétski,

beneath the racemosas and the pea trees

having at last found shelter

from tempests, lives like a true sage,

plants cabbages like Horace,

breeds ducks and geese,

and teaches [his] children the A B C.

(Six: VII: 5-14)

 

Chyornaya Rechka, Feb. 6, 2021