Describing Cincinnatus’s childhood, VN mentions tych’ (poke), a game that Cincinnatus, the hero of VN’s novel Priglashenie na kazn’ (“Invitation to a Beheading,” 1935), played with other children:
Детство на загородных газонах. Играли в мяч, в свинью, в карамору, в чехарду, в малину, в тычь... Он был легок и ловок, но с ним не любили играть. Зимою городские скаты гладко затягивались снегом, и как же славно было мчаться вниз на "стеклянных" сабуровских санках... Как быстро наступала ночь, когда с катанья возвращались домой... Какие звезды, -- какая мысль и грусть наверху, -- а внизу ничего не знают. В морозном металлическом мраке желтым и красным светом горели съедобные окна; женщины в лисьих шубках поверх шелковых платьев перебегали через улицу из дома в дом; электрические вагонетки, возбуждая на миг сияющую вьюгу, проносились по запорошенным рельсам.
Childhood on suburban lawns. They played ball, pig, daddy-longlegs, leapfrog, rumpberry, poke. He was light and nimble, but they did not like to play with him. In winter the city slopes were covered with a smooth sheet of snow, and what fun it was to hurtle down on the so-called ‘glassy’ Saburov sleds. How quickly night would fall, when one was going home after sledding . . . What stars, what thought and sadness up above, and what ignorance below. In the frosty metallic dark the edible windows glowed with amber and crimson light; women in fox furs over silk dresses ran across the street from house to house; the electric ‘wagonette’ stirred up a momentary luminescent blizzard as it sped by over the snow-powdered track. (Chapter Two)
A mysterious game, tych’ seems to hint at the saying Ne tych’ nosa v chuzhoe proso (Do not poke your nose into someone else’s affairs). It brings to mind another (much more popular) saying: Ne v svoi sani ne sadis’ (Do not sit in another man's sleigh). The latter saying was used by Pushkin in Skazka o rybake i rybke (“A Tale about a Fisherman and a Fish,” 1833):
Старичок к старухе воротился.
Что ж? пред ним царские палаты.
В палатах видит свою старуху,
За столом сидит она царицей,
Служат ей бояре да дворяне,
Наливают ей заморские вины;
Заедает она пряником печатным;
Вкруг ее стоит грозная стража,
На плечах топорики держат.
Как увидел старик, — испугался!
В ноги он старухе поклонился,
Молвил: «Здравствуй, грозная царица!
Ну, теперь твоя душенька довольна».
На него старуха не взглянула,
Лишь с очей прогнать его велела.
Подбежали бояре и дворяне,
Старика взашеи затолкали.
А в дверях-то стража подбежала,
Топорами чуть не изрубила.
А народ-то над ним насмеялся:
«Поделом тебе, старый невежа!
Впредь тебе, невежа, наука:
Не садися не в свои сани!»
The old man went back to his old woman.
Before him stands a splendid palace
and his old woman is there in the hall.
She is a tsaritsa sitting at table.
Nobles are standing and waiting on her,
pouring her wines from over the seas
while she nibbles on honeycakes.
All around stand fierce-looking guards
with sharp axes poised on their shoulders…
The old man was frightened. He bowed to the ground
and said, 'Greetings, O dread Tsaritsa —
and I hope you've got all you want now!'
The old woman didn't look at him;
she just ordered him out of her sight,
and her nobles and courtiers came running
and shoved the old man towards the door;
and the guards ran up with their axes
and all-but hacked him to pieces.
and everyone laughed at the old man:
'Serves you right, you ignorant lout!
Let this be a lesson to you, bumpkin!
Don't get too big for your boots
or sit in another man's sleigh!'
(tr. R. Chandler)
The two hobbies of M’sieur Pierre (the executioner in "Invitation to a Beheading") are photography and fishing. In a letter of Feb. 18, 1889, to Leontiev-Shcheglov (a fellow writer who nicknamed Chekhov Potyomkin) Chekhov says that he is not Potyomkin, but Cincinnatus and adds that a caught perch pleases him more than critical reviews and the applauding gallery:
Голова моя занята мыслями о лете и даче. Денно и нощно мечтаю о хуторе. Я не Потёмкин, а Цинцинат. Лежанье на сене и пойманный на удочку окунь удовлетворяют моё чувство гораздо осязательнее, чем рецензии и аплодирующая галерея. Я, очевидно, урод и плебей.
“Steklyannye” saburovskie sanki (the so-called “glassy” Saburov sleds) may hint at Pushkin’s poem K Saburovu (“To Saburov,” 1824) in which the poet says that Saburov slandered his gusarskie zatei (hussar escapades) during his Lyceum years (1811-17):
Сабуров, ты оклеветал
Мои гусарские затеи,
Как я с Кавериным гулял,
Бранил Россию с Молоствовым,
С моим Чадаевым читал,
Как, все заботы отклоня,
Провёл меж ими год я круглый,
Но Зубов не прельстил меня
Своею задницею смуглой.
In Chekhov’s story Shutochka (“A Joke,” 1886), in which the narrator whispers into the girl's ear “I love you” every time they go down a slope in a sledge, kazn’ (execution) is mentioned:
Как-то в полдень я отправился на каток один; смешавшись с толпой, я вижу, как к горе подходит Наденька, как ищет глазами меня... Затем она робко идет вверх по лесенке... Страшно ехать одной, о, как страшно! Она бледна, как снег, дрожит, она идет точно на казнь, но идет, идет без оглядки, решительно. Она, очевидно, решила, наконец, попробовать: будут ли слышны те изумительные сладкие слова, когда меня нет? Я вижу, как она, бледная, с раскрытым от ужаса ртом, садится в санки, закрывает глаза и, простившись навеки с землей, трогается с места... «Жжжж...» — жужжат полозья. Слышит ли Наденька те слова, я не знаю... Я вижу только, как она поднимается из саней изнеможенная, слабая. И видно по ее лицу, она и сама не знает, слышала она что-нибудь или нет. Страх, пока она катила вниз, отнял у нее способность слышать, различать звуки, понимать...
It happened I went to the skating-ground alone at midday; mingling with the crowd I saw Nadenka go up to the ice-hill and look about for me. . . then she timidly mounted the steps. . . . She was frightened of going alone -- oh, how frightened! She was white as the snow, she was trembling, she went as though to the scaffold, but she went, she went without looking back, resolutely. She had evidently determined to put it to the test at last: would those sweet amazing words be heard when I was not there? I saw her, pale, her lips parted with horror, get into the sledge, shut her eyes and saying good-bye for ever to the earth, set off. . . . "Whrrr!" whirred the runners. Whether Nadenka heard those words I do not know. I only saw her getting up from the sledge looking faint and exhausted. And one could tell from her face that she could not tell herself whether she had heard anything or not. Her terror while she had been flying down had deprived of her all power of hearing, of discriminating sounds, of understanding.