In his Commentary to Shade's poem Kinbote (in VN’s novel Pale Fire, 1962, Shade's mad commentator who imagines that he is Charles the Beloved, the last self-exiled king of Zembla) mentions “gradual Gradus:”
Gradus never became a real success in the glass business to which he turned again and again between his wine-selling and pamphlet-printing jobs. He started as a maker of Cartesian devils - imps of bottle glass bobbing up and down in methylate-filled tubes hawked during Catkin Week on the boulevards. He also worked as teazer, and later as flasher, at governmental factories – and was, I believe, more or less responsible for the remarkably ugly red-and-amber windows in the great public lavatory at rowdy but colorful Kalixhaven where the sailors are. He claimed to have improved the glitter and rattle of the so-called feuilles-d'alarme used by grape growers and orchardmen to scare the birds. I have staggered the notes referring to him in such a fashion that the first (see note to line 17 where some of his other activities are adumbrated) is the vaguest while those that follow become gradually clearer as gradual Gradus approaches in space and time. (note to Line 171)
In a letter of Feb. 20, 1816, to John Murray (Byron’s publisher) Byron mentions his Gradus:
Dear Sir, — To return to our business — your epistles are vastly agreeable. With regard to the observations on carelessness, etc., I think, with all humility, that the gentle reader has considered a rather uncommon, and designedly irregular versification for haste and negligence. The measure is not that of any of the other poems, which (I believe) were allowed to be tolerably correct, according to Byshe and the fingers — or ears — by which bards write, and readers reckon. Great part of The Siege is in (I think) what the learned call Anapests, (though I am not sure, being heinously forgetful of my metres and my Gradus) and many of the lines intentionally longer or shorter than its rhyming companion ; and the rhyme also occurring at greater or less intervals of caprice or convenience.
I mean not to say that this is right or good, but merely that I could have been smoother, had it appeared to me of advantage; and that I was not otherwise without being aware of the deviation, though I now feel sorry for it, as I would undoubtedly rather please than not. My wish has been to try at something different from my former efforts ; as I endeavoured to make them differ from each other. The versification of The Corsair is not that of Lara ; nor The Giaour that of The Bride; Childe Harold is again varied from these; and I strove to vary the last somewhat from all of the others. Excuse all this damned nonsense and egotism. The fact is, that I am rather trying to think on the subject of this note, than really thinking on it. I did not know you had called ; you are always admitted and welcome when you choose.
Yours, etc., etc.,
Bn.
Byron died in Missolonghi, Greece, on April 7/19, 1824. In a letter of June 24-25, 1824, to Vyazemski Pushkin says that Byron’s genius blednel (paled) with his youth and that there was no postepennost’ (graduality) in Byron:
Я ждал отъезда Трубецкого, чтоб написать тебе спустя рукава. Начну с того, что всего ближе касается до меня. Я поссорился с Воронцовым и завел с ним полемическую переписку, которая кончилась с моей стороны просьбою в отставку. Но чем кончат власти, еще неизвестно. Тиверий рад будет придраться; а европейская молва о европейском образе мыслей графа Сеяна обратит всю ответственность на меня. Покамест не говори об этом никому. А у меня голова кругом идет. По твоим письмам к княгине Вере вижу, что и тебе и кюхельбекерно и тошно; тебе грустно по Байроне, а я так рад его смерти, как высокому предмету для поэзии. Гений Байрона бледнел с его молодостию. В своих трагедиях, не выключая и Каина, он уже не тот пламенный демон, который создал «Гяура» и «Чильд Гарольда». Первые две песни «Дон-Жуана» выше следующих. Его поэзия видимо изменялась. Он весь создан был навыворот; постепенности в нем не было, он вдруг созрел и возмужал — пропел и замолчал; и первые звуки его уже ему не возвратились — после 4-ой песни Child-Harold Байрона мы не слыхали, а писал какой-то другой поэт с высоким человеческим талантом. Твоя мысль воспеть его смерть в 5-ой песне его Героя прелестна — но мне не по силам — Греция мне огадила. О судьбе греков позволено рассуждать, как о судьбе моей братьи негров, можно тем и другим желать освобождения от рабства нестерпимого. Но чтобы все просвещенные европейские народы бредили Грецией — это непростительное ребячество. Иезуиты натолковали нам о Фемистокле и Перикле, а мы вообразили, что пакостный народ, состоящий из разбойников и лавочников, есть законнорожденный их потомок и наследник их школьной славы. Ты скажешь, что я переменил свое мнение. Приехал бы ты к нам в Одессу посмотреть на соотечественников Мильтиада и ты бы со мною согласился. Да посмотри, что писал тому несколько лет сам Байрон в замечаниях на Child Harold — там, где он ссылается на мнение Фовеля, французского консула, помнится, в Смирне.— Обещаю тебе, однако ж, вирши на смерть его превосходительства.
Shade's poem consists of four cantos. According to Pushkin, after the fourth Canto of Childe Harold we did not hear Byron, but some other poet with a lofty human gift wrote. In his tragedies Byron is not that fiery demon anymore who created The Giaour and Child Harold. “The first two Cantos of Don Juan are artistically superior to the next.” In Chapter Seven (XXII: 5) of Eugene Onegin Pushkin mentions “the singer of the Giaour and Juan:”
Хотя мы знаем, что Евгений
Издавна чтенье разлюбил,
Однако ж несколько творений
Он из опалы исключил:
Певца Гяура и Жуана
Да с ним ещё два-три романа,
В которых отразился век
И современный человек
Изображён довольно верно
С его безнравственной душой,
Себялюбивой и сухой,
Мечтанью преданной безмерно,
С его озлобленным умом,
Кипящим в действии пустом.
Although we know that Eugene
had long ceased to like reading,
still, several works
he had exempted from disgrace:
the singer of the Giaour and Juan
and, with him, also two or three novels
in which the epoch is reflected
and modern man rather correctly represented
with his immoral soul, selfish and dry,
to dreaming measurelessly given,
with his embittered mind
boiling in empty action.
In Chapter Three (XII: 14) of EO Pushkin mentions beznadyozhnyi egoizm (hopeless egotism) that Byron draped in woebegone romanticism:
А нынче все умы в тумане,
Мораль на нас наводит сон,
Порок любезен — и в романе,
И там уж торжествует он.
Британской музы небылицы
Тревожат сон отроковицы,
И стал теперь ее кумир
Или задумчивый Вампир,
Или Мельмот, бродяга мрачный,
Иль Вечный жид, или Корсар,
Или таинственный Сбогар.
Лорд Байрон прихотью удачной
Облек в унылый романтизм
И безнадежный эгоизм.
But nowadays all minds are in a mist,
a moral brings upon us somnolence,
vice is attractive in a novel, too,
and there, at least, it triumphs.
The fables of the British Muse
disturb the young girl's sleep,
and now her idol has become
either the pensive Vampyre,
or Melmoth, gloomy vagabond,
or the Wandering Jew, or the Corsair,
or the mysterious Sbogar.19
Lord Byron, by an opportune caprice,
in woebegone romanticism
draped even hopeless egotism.
In the same letter of June 24-25, 1824, to Vyazemski Pushkin mentions his egotism:
С другой стороны деньги, «Онегин», святая заповедь Корана — вообще мой эгоизм.
In a letter of Oct. 31, 1838 (Dostoevski's seventeenth birthday), to his brother Dostoevski twice repeats the word gradus (degree), points out that it is sad to live without nadezhda (hope) and says that Byron was an egoist:
Философию не надо полагать простой математической задачей, где неизвестное - природа... Заметь, что поэт в порыве вдохновенья разгадывает бога, следовательно, исполняет назначенье философии. Следовательно, поэтический восторг есть восторг философии... Следовательно, философия есть та же поэзия, только высший градус её!..
Philosophy should not be regarded as a mere equation where nature is the unknown quantity… Remark that the poet, in the moment of inspiration, comprehends God, and consequently does the philosopher’s work. Consequently poetic inspiration is nothing less than philosophical inspiration. Consequently philosophy is nothing but poetry, a higher degree of poetry!..
Друг мой! Ты философствуешь как поэт. И как не ровно выдерживает душа градус вдохновенья, так не ровна, не верна и твоя философия. Чтоб больше знать, надо меньше чувствовать, и обратно, правило опрометчивое, бред сердца.
My friend, you philosophize like a poet. And just because the soul cannot be forever in a state of exaltation, your philosophy is not true and not just. To know more one must feel less, and vice versa. Your judgment is featherheaded – it is a delirium of the heart.
Брат, грустно жить без надежды... Смотрю вперед, и будущее меня ужасает... Я ношусь в какой-то холодной, полярной атмосфере, куда не заползал луч солнечный... Я давно не испытывал взрывов вдохновенья... зато часто бываю и в таком состоянье, как, помнишь, Шильонский узник после смерти братьев в темнице... Не залетит ко мне райская птичка поэзии, не согреет охладелой души...
Brother, it is so sad to live without hope! When I look forward I shudder at the future. I move in a cold arctic atmosphere, wherein no sunlight ever pierces. For a long time I have not had a single outbreak of inspiration. . . . Hence I feel as the Prisoner of Chillon felt after his brother's death. The Paradise-bird of poetry will never, never visit me again never again warm my frozen soul.
Послушай! Мне кажется, что слава также содействует вдохновенью поэта. Байрон был эгоист: его мысль о славе — была ничтожна, суетна... Но одно помышленье о том, что некогда вслед за твоим былым восторгом вырвется из праха душа чистая, возвышенно-прекрасная, мысль, что вдохновенье как таинство небесное освятит страницы, над которыми плакал ты и будет плакать потомство, не думаю, чтобы эта мысль не закрадывалась в душу поэта и в самые минуты творчества. Пустой же крик толпы ничтожен. Ах! я вспомнил 2 стиха Пушкина, когда он описывает толпу и поэта:
И плюет (толпа) на алтарь, где твой огонь горит,
И в детской резвости колеблет твой треножник!..
I think that the poet's inspiration is increased by success. Byron was an egoist ; his longing for fame was petty. But the mere thought that through one's inspiration there will one day lift itself from the dust to heaven's heights some noble, beautiful human soul; the thought that those lines over which one has wept are consecrated as by a heavenly rite through one's inspiration, and that over them the coming generations will weep in echo . . . that thought, I am convinced, has come to many a poet in the very moment of his highest creative rapture. But the shouting of the mob is empty and vain. There occur to me those lines of Pushkin, where he describes the mob and the poet:
"So let the foolish crowd, thy work despising, scream,
And spit upon the shrine where burns thy fire supreme,
Let them in childish arrogance thy tripod set a-tremble. . . ."
Dostoevski quotes the last lines of Pushkin’s sonnet Poetu (“To a Poet,” 1828). In his essay Sud’ba Pushkina (“The Fate of Pushkin,” 1897) Vladimir Solovyov also quotes Pushkin’s sonnet Poetu and the lines from Byron’s Manfred (1816-17), in which Mont Blanc (“the monarch of mountains”) is mentioned:
Уже в сонете "Поэту" высота самосознания смешивается с высокомерием и требование бесстрастия - с обиженным и обидным выражением отчуждения.
Ты - царь, живи один!
Это взято, кажется, из Байрона: the solitude of kings. Но ведь одиночество царей состоит не в том, что они живут одни,- чего, собственно, и не бывает,- а в том, что они среди других имеют единственное положение. Это есть одиночество горных вершин.
Монблан - монарх соседних гор:
Они его венчали.
("Манфред" Байрона). (chapter VII)
Mont Blanc is the monarch of mountains;
They crown'd him long ago (Manfred, Act One, scene 1).
According to V. Solovyov, the idea ty – tsar’, zhivi odin! (“You are a king, live alone!”) expressed by Pushkin in his sonnet “To a Poet” was borrowed from Byron (“the solitude of kings”). In Byron’s poem The Prophecy of Dante (1819) Dante (the poet who was expelled from Florence and wrote The Divine Comedy in exile) mentions the solitude of kings in which he feels “without the power that makes them bear a crown:”
A wanderer, while even wolves can find a den,
Ripped from all kindred, from all home, all things
That make communion sweet, and soften pain—
To feel me in the solitude of kings
Without the power that makes them bear a crown— (Canto the First, ll. 163-167)
Pushkin's Sonet ("A Sonnet," 1830), with the epigraph from Wordsworth ("Scorn not the sonnet, critic"), begins with the line Surovyi Dant ne preziral soneta ("Stern Dante did not scorn the sonnet"). In Shade's study there is a bust of Dante. In Canto Three of his poem Shade describes his visit to Mrs. Z. who mentioned Shade's poem about Mon Blon (and who saw a tall white mountain during her heart attack):
"I can't believe," she said, "that it is you!
I loved your poem in the Blue Review.
That one about Mon Blon. I have a niece
Who's climbed the Matterhorn. The other piece
I could not understand. I mean the sense.
Because, of course, the sound--But I'm so dense!" (ll. 781-786)
Shade’s poem is almost finished when the author is killed by Gradus. Kinbote believes that, to be completed, Shade’s poem needs but one line (Line 1000, identical to Line 1: “I was the shadow of the waxwing slain”). But it seems that, like some sonnets, Shade’s poem also needs a coda (Line 1001: “By its own double in the windowpane”). Dvoynik (“The Double”) is a short novel (1846) by Dostoevski and a poem (1909) by Alexander Blok. In Blok’s poem Vozmezdie (“Retribution,” 1910-21) Dostoevski (a guest at Anna Vrevski’s soirées) remarks that the hero’s father resembles Byron. Kinbote’s Zembla is a land of “resemblers.” According to G. Ivanov, to his question “does a sonnet need a coda” Blok replied that he did not know was a coda is. In G. Ivanov's poem Kak v Gretsiyu Bayron, o, bez sozhalen'ya ("Like Byron to Greece, oh, without regret:" 1927) the third-to-last line is Kak Bayron za blednym ognyom (Like Byron after a pale fire):
Как в Грецию Байрон, о, без сожаленья,
Сквозь звёзды и розы, и тьму,
На голос бессмысленно-сладкого пенья:
- И ты не поможешь ему.
Сквозь звёзды, которые снятся влюблённым,
И небо, где нет ничего,
В холодную полночь - платком надушённым.
- И ты не удержишь его.
На голос бессмысленно-сладкого пенья,
Как Байрон за бледным огнём,
Сквозь полночь и розы, о, без сожаленья:
- И ты позабудешь о нём.
In his poem Net, ya ne Bayron, ya drugoy… (“No, I’m not Byron, I’m another…” 1832) Lermontov mentions nadezhd razbitykh gruz (a load of broken hopes) that lies in his soul, as in the ocean:
Нет, я не Байрон, я другой,
Ещё неведомый избранник,
Как он, гонимый миром странник,
Но только с русскою душой.
Я раньше начал, кончу ране,
Мой ум немного совершит;
В душе моей, как в океане,
Надежд разбитых груз лежит.
Кто может, океан угрюмый,
Твои изведать тайны? Кто
Толпе мои расскажет думы?
Я - или бог - или никто!
No, I'm not Byron, I’m another
yet unknown chosen man,
like him, a persecuted wanderer,
but only with a Russian soul.
I started sooner, I will end sooner,
my mind won’t achieve much;
in my soul, as in the ocean,
lies a load of broken hopes.
Gloomy ocean, who can
find out your secrets? Who
will tell to the crowd my thoughts?
Myself – or God – or none at all!
The last word in Lermontov's poem is nikto (nobody). In Pushkin's little tragedy "Mozart and Salieri" (1830) Mozart uses the phrase nikto b (none would). The “real” name of the poet Shade, his commentator Kinbote and his murderer Gradus seems to be Botkin (nikto b in reverse). An American scholar of Russian descent, Professor Vsevolod Botkin went mad and became Shade, Kinbote and Gradus after the tragic death of his daughter Nadezhda (Hazel Shade’s “real” name). There is a hope that, when Kinbote completes his work on Shade’s poem and commits suicide (on Oct. 19, 1959, the anniversary of Pushkin’s Lyceum), Botkin, like Count Vorontsov (a target of Pushkin’s epigram, “half-milord, half-merchant, etc.” whom Pushkin mentions in his letter of June 24-25, 1824, to Vyazemski), will be full again.