In VN’s novel Zashchita Luzhina (“The Luzhin Defense,” 1930) Luzhin gets married on Thursday, November 29, 1928, and commits suicide 84 days (twelve weeks) later, on Thursday, February 21, 1929:
Но следующий ход подготовлялся очень медленно. Два-три дня продолжалось затишье; Лужин снимался для паспорта, и фотограф брал его за подбородок, поворачивал ему чуть-чуть лицо, просил открыть рот пошире и сверлил ему зуб с напряженным жужжанием. Жужжание прекращалось, дантист искал на стеклянной полочке что-то, и, найдя, ставил штемпель на паспорте, и писал, быстро-быстро двигая пером. "Пожалуйста",- говорил он, подавая бумагу, где были нарисованы зубы в два ряда, и на двух зубах стояли чернилом сделанные крестики. Во всем этом ничего подозрительного не было, и это лукавое затишье продолжалось до четверга. И в четверг Лужин все понял.
Еще накануне ему пришел в голову любопытный прием, которым, пожалуй, можно было обмануть козни таинственного противника. Прием состоял в том, чтобы по своей воле совершить какое-нибудь нелепое, но неожиданное действие, которое бы выпадало из общей планомерности жизни и таким образом путало бы дальнейшее сочетание ходов, задуманных противником. Защита была пробная, защита, так сказать наудачу,- но Лужин, шалея от ужаса перед неизбежностью следующего повторения, ничего не мог найти лучшего. В четверг днем, сопровождая жену и тещу по магазинам, он вдруг остановился и воскликнул: "Дантист. Я забыл дантиста". "Какие глупости, Лужин,- сказала жена.- Ведь вчера же он сказал, что все сделано". "Нажимать,- проговорил Лужин и поднял палец.- Если будет нажимать пломба. Говорилось, что если 6удет нажимать, чтобы я приехал пунктуально в четыре. Нажимает. Без десяти четыре". "Вы что-то спутали,- улыбнулась жена.- Но, конечно, если болит, поезжайте. А потом возвращайтесь домой, я буду дома к шести". "Поужинайте у нас",- сказала с мольбой в голосе мать. "Нет, у нас вечером гости,- гости, которых ты не любишь". Лужин махнул тростью в знак прощания и влез в таксомотор, кругло согнув спину. "Маленький маневр",- усмехнулся он и, почувствовав, что ему жарко, расстегнул пальто. После первого же поворота он остановил таксомотор, заплатил и не торопясь пошел домой. И тут ему вдруг показалось, что когда-то он все это уже раз проделал, и он так испугался, что завернул в первый попавшийся магазин, решив новой неожиданностью перехитрить противника. Магазин оказался парикмахерской, да притом дамской. Лужин, озираясь, остановился, и улыбающаяся женщина спросила у него, что ему надо. "Купить..." - сказал Лужин, продолжая озираться, Тут он увидел восковой бюст и указал на него тростью (неожиданный ход, великолепный ход). "Это не для продажи",- сказала женщина. "Двадцать марок",- сказал Лужин и вынул бумажник. "Вы хотите купить эту куклу?"- недоверчиво спросила женщина, и подошел еще кто-то. "Да",- сказал Лужин и стал разглядывать восковое лицо. "Осторожно,- шепнул он вдруг самому себе,- я, кажется, попадаюсь". Взгляд восковой дамы, ее розовые ноздри,- это тоже было когда-то. "Шутка",- сказал Лужин и поспешно вышел из парикмахерской. Ему стало отвратительно неприятно, он прибавил шагу, хотя некуда было спешить. "Домой, домой,- бормотал он,- там хорошенько все скомбинирую". Подходя к дому, он заметил, что у подъезда остановился большой, зеркально-черный автомобиль. Господин в котелке что-то спрашивал у швейцара. Швейцар, увидав Лужина, вдруг протянул палец и крикнул: "Вот он!" Господин обернулся.
..Слегка посмуглевший, отчего белки глаз казались светлее, все такой же нарядный, в пальто с котиковым воротником шалью, в большом белом шелковом кашне, Валентинов шагнул к Лужину с обаятельной улыбкой,- озарил Лужина, словно из прожектора, и при свете, которым он обдал его, увидел полное, бледное лужинское лицо, моргающие веки, и в следующий миг это бледное лицо потеряло всякое выражение, и рука, которую Валентинов сжимал в обеих ладонях, была совершенно безвольная. "Дорогой мой,- просиял словами Валентинов,- счастлив тебя увидеть. Мне говорили, что ты в постели, болен, дорогой. Но ведь это какая-то путаница"... И, при ударении на "путаница", Валентинов выпятил красные, мокрые губы и сладко сузил глаза. "Однако, нежности отложим на потом,- перебил он себя и со стуком надел котелок.- Едем, Дело исключительной важности, и промедление было бы... губительно",- докончил он, отпахнув дверцу автомобиля; после чего,, обняв Лужина за спину, как будто поднял его с земли и увлек, и усадил, упав с ним рядом на низкое, мягкое сиденье. На стульчике, спереди, сидел боком небольшой, востроносый человечек, с поднятым воротником пальто. Валентинов, как только откинулся и скрестил ноги, стал продолжать разговор с этим человеком, разговор, прерванный на запятой и теперь ускоряющийся по мере того, как расходился автомобиль. Язвительно и чрезвычайно обстоятельно он распекал его, не обращая никакого внимания на Лужина, который сидел, как бережно прислоненная к чему-то статуя, совершенно оцепеневший и слышавший, как бы сквозь тяжелую завесу, смутное, отдаленное рокотание Валентинова, Для востроносого это было не рокотание, а очень хлесткие, обидные слова,- но сила была на стороне Валентинова, и обижаемый только вздыхал да ковырял с несчастным видом сальное пятно на черном своем пальтишке, а иногда, при особенно метком словце, поднимал брови и смотрел на Валентинова, но, не выдержав этого сверкания, сразу жмурился и тихо мотал головой. Распекание продолжалось до самого конца поездки, и, когда Валентинов мягко вытолкнул Лужина на панель и захлопнул за собой дверцу, добитый человечек продолжал сидеть внутри, и автомобиль сразу повез его дальше, и, хотя места было теперь много, он остался, уныло сгорбленный, на переднем стульчике. Лужин меж тем уставился неподвижным и бессмысленным взглядом на белую, как яичная скорлупа, дощечку с черной надписью "Веритас", но Валентинов сразу увлек его дальше и опустил в кожаное кресло из породы клубных, которое было еще более цепким и вязким, чем сиденье автомобиля. В этот миг кто-то взволнованным голосом позвал Валентинова, и он, вдвинув в ограниченное поле лужинского зрения открытую коробку сигар, извинился и исчез. Звук его голоса остался дрожать в комнате, и для Лужина, медленно выходившего из оцепенения, он стал постепенно и вкрадчиво превращаться в некий обольстительный образ. При звуке этого голоса, при музыке шахматного соблазна, Лужин вспомнил с восхитительной, влажной печалью, свойственной воспоминаниям любви, тысячу партий, сыгранных им когда-то. Он не знал, какую выбрать, чтобы со слезами насладиться ею, все привлекало и ласкало воображение, и он летал от одной к другой, перебирая на миг раздирающие душу комбинации. Были комбинации чистые н стройные, где мысль всходила к победе по мраморным ступеням; были нежные содрогания в уголке доски, и страстный взрыв, и фанфара ферзя, идущего на жертвенную гибель... Все было прекрасно, все переливы любви, все излучины и таинственные тропы, избранные ею. И эта любовь была гибельна.
Ключ найден. Цель атаки ясна. Неумолимым повторением ходов она приводит опять к той же страсти, разрушающей жизненный сон. Опустошение, ужас, безумие.
But the next move was prepared very slowly. The lull continued for two or three days; Luzhin was photographed for his passport, and the photographer took him by the chin, turned his face slightly to one side, asked him to open his mouth wide and drilled his tooth with a tense buzzing. The buzzing ceased, the dentist looked for something on a glass shelf, found it, rubber-stamped Luzhin's passport and wrote with lightning-quick movements of the pen. "There," he said, handing over a document on which two rows of teeth were drawn, and two teeth bore inked-in little crosses. There was nothing suspicious in all this and the cunning lull continued until Thursday. And on Thursday, Luzhin understood everything.
Already the day before he had thought of an interesting device, a device with which he could, perhaps, foil the designs of his mysterious opponent. The device consisted in voluntarily committing some absurd unexpected act that would be outside the systematic order of life, thus confusing the sequence of moves planned by his opponent. It was an experimental defense, a defense, so to say, at random--but Luzhin, crazed with terror before the inevitability of the next move, was able to find nothing better. So on Thursday afternoon, while accompanying his wife and mother-in-law round the stores, he suddenly stopped and exclaimed: "The dentist. I forgot the dentist." "Nonsense, Luzhin," said his wife. "Why, yesterday he said that everything was done." "Uncomfortable," said Luzhin and raised a finger. "If the filling feels uncomfortable ... It was said that if it feels uncomfortable I should come punctually at four. It feels uncomfortable. It is ten minutes to four." "You've got something wrong," smiled his wife, "but of course you must go if it hurts. And then go home. I'll come around six." "Have supper with us," said her mother with an entreaty in her voice. "No, we have guests this evening," said Mrs. Luzhin, "guests whom you don't like." Luzhin waved his cane in sign of farewell and climbed into a taxi, bending his back roundly. "A small maneuver," he chuckled, and feeling hot, unbuttoned his overcoat. After the very first turn he stopped the taxi, paid, and set off home at a leisurely pace. And here it suddenly seemed to him that he had done all this once before and he was so frightened that he turned into the first available store, deciding to outsmart his opponent with a new surprise. The store turned out to be a hairdresser's, and a ladies' one at that. Luzhin, looking around him, came to a halt, and a smiling woman asked him what he wanted. "To buy ..." said Luzhin, continuing to look around. At this point he caught sight of a wax bust and pointed to it with his cane (an unexpected move, a magnificent move). "That's not for sale," said the woman. "Twenty marks," said Luzhin and took out his pocketbook. "You want to buy that dummy?" asked the woman unbelievingly, and somebody else came up. "Yes," said Luzhin and began to examine the waxen face. "Careful," he whispered to himself, "I may be tumbling into a trap!" The wax lady's look, her pink nostrils--this also had happened before. "A joke," said Luzhin and hastily left the hairdresser's. He felt disgustingly uncomfortable and quickened his step, although there was nowhere to hurry. "Home, home," he muttered, "there I'll combine everything properly." As he approached the house he noticed a large, glossy-black limousine that had stopped by the entrance. A gentleman in a bowler was asking the janitor something. The janitor, seeing Luzhin, suddenly pointed and cried: "There he is!" The gentleman turned around.
A bit swarthier, which brought out the whites of his eyes, as smartly dressed as ever, wearing an overcoat with a black fur collar and a large, white silk scarf, Valentinov strode toward Luzhin with an enchanting smile, illuminating Luzhin with this searchlight, and in the light that played on Luzhin he saw Luzhin's pale, fat face and blinking eyelids, and at the next instant this pale face lost all expression and the hand that Valentinov pressed in both of his was completely limp. "My dear boy," said radiant Valentinov, "I'm happy to see you. They told me you were in bed, ill, dear boy. But that was some kind of slipup ..." and in stressing the "pup" Valentinov pursed his wet, red lips and tenderly narrowed his eyes. "However, we'll postpone the compliments till later," he said, interrupting himself, and put on his bowler with a thump. "Let's go. It's a matter of exceptional importance and delay would be ... fatal," he concluded, throwing open the door of the car; after which he put his arm around Luzhin's back and seemed to lift him from the ground and carry him off and plant him down, falling down next to him onto the low, soft seat. On the jump seat facing them a sharp-nosed yellow-faced little man sat sideways, with his overcoat collar turned up. As soon as Valentinov had settled and crossed his legs, he resumed his conversation with this little man, a conversation that had been interrupted at a comma and now gathered speed in time with the accelerating automobile. Caustically and exhaustively he continued to bawl him out, paying no attention to Luzhin, who was sitting like a statue that had been carefully leaned against something. He had completely frozen up and heard remote, muffled Valentinov's rumbling as if through a heavy curtain. For the fellow with the sharp nose it was not a rumbling, but a torrent of extremely biting and insulting words; force, however, was on Valentinov's side and the one being insulted merely sighed, and looked miserable, and picked at a grease spot on his skimpy black overcoat; and now and then, at some especially trenchant word, he would raise his eyebrows and look at Valentinov, but the latter's flashing gaze was too much for him and he immediately shut his eyes tight and gently shook his head. The bawling out continued to the very end of the journey and when Valentinov softly nudged Luzhin out of the car and got out himself slamming the door behind him, the crushed little man continued to sit inside and the automobile immediately carried him on, and although there was lots of room now he remained dejectedly hunched up on the little jump seat. Luzhin meanwhile fixed his motionless and expressionless gaze on an eggshell-white plaque with a black inscription, VERITAS, but Valentinov immediately swept him farther and lowered him into an armchair of the club variety that was even more tenacious and quaggy than the car seat. At this moment someone called Valentinov in an agitated voice, and after pushing an open box of cigars into Luzhin's limited field of vision he excused himself and disappeared. His voice remained vibrating in the room and for Luzhin, who was slowly emerging from his stupefaction, it gradually and surreptitiously began to be transformed into a bewitching image. To the sound of this voice, to the music of the chessboard's evil lure, Luzhin recalled, with the exquisite, moist melancholy peculiar to recollections of love, a thousand games that he had played in the past. He did not know which of them to choose so as to drink, sobbing, his fill of it: everything enticed and caressed his fancy, and he flew from one game to another, instantly running over this or that heart-rending combination. There were combinations, pure and harmonious, where thought ascended marble stairs to victory; there were tender stirrings in one corner of the board, and a passionate explosion, and the fanfare of the Queen going to its sacrificial doom.... Everything was wonderful, all the shades of love, all the convolutions and mysterious paths it had chosen. And this love was fatal.
The key was found. The aim of the attack was plain. By an implacable repetition of moves it was leading once more to that same passion which would destroy the dream of life. Devastation, horror, madness. (Chapter 14)
Or, perhaps, Luzhin commits suicide a week later, on February 28 (the winter's last day)? The next day, March 1, is the anniversary of the assassination of the tsar Alexander II (who was killed by the bomb of a terrorist on March 1, 1881). In his poem Vozmezdie ("Retribution," 1910-21) Alexander Blok mentions the date of the murder of Alexander II:
Прошло два года. Грянул взрыв
С Екатеринина канала,
Россию облаком покрыв.
Все издалёка предвещало,
Что час свершится роковой,
Что выпадет такая карта…
И этот века час дневной —
Последний — назван первым марта. (Part I)
In his poem Blok mentions all those who ceased to be a pawn and whom the authorities hasten to transform into rooks or knights (v tur prevrashchat' ili koney):
И власть торопится скорей
Всех тех, кто перестал быть пешкой,
В тур превращать, или в коней… (ibid.)
The name of Blok's family estate in the Province of Moscow, Shakhmatovo comes from shakhmaty (chess).
Yes, it seems that Luzhin's married life lasts not 84, but 91 days (13 weeks). 13 × 4 = 52. In a year there are 52 weeks (52 × 7 = 364). There is mysterious sweetness in the fact that a long number, arrived at with difficulty, at the decisive moment, after many adventures, is divided by nineteen without any remainder:
- "Нет, я лучше сам ему скажу,- неуверенно ответил Лужин старший на ее предложение.- Скажу ему погодя, пускай он спокойно пишет у меня диктовки". "Это ложь, что в театре нет лож,- мерно диктовал он, гуляя взад и вперед по классной.- Это ложь, что в театре нет лож". И сын писал, почти лежа на столе, скаля зубы в металлических лесах, и оставлял просто пустые места на словах "ложь" и "лож". Лучше шла арифметика: была таинственная сладость в том, что длинное, с трудом добытое число, в решительный миг, после многих приключений, без остатка делится на девятнадцать.
"No, I'd better tell him myself," replied Luzhin senior uncertainly to her suggestion. "I'll tell him later, let him write his dictations in peace. 'Being born in this world is hardly to be borne,' " Luzhin senior dictated steadily, strolling back and forth about the schoolroom. "Being born in this world is hardly to be borne." And his son wrote, practically lying on the table and baring his teeth in their metallic scaffolding, and simply left blanks for the words "born" and "borne." Arithmetic went better; there was mysterious sweetness in the fact that a long number, arrived at with difficulty, would at the decisive moment, after many adventures, be divided by nineteen without any remainder. (Chapter 1)
VN left Russia forever in 1919. 1919 ∶ 19 = 101. Even more likely, Luzhin gets married on November 19, 1928, a month after his twenty-sixth birthday. His married life lasts a hundred and one days (three months and ten days). November 19, 1928, was Monday. VN's novel begins as follows:
Больше всего его поразило то, что с понедельника он будет Лужиным.
What struck him most was the fact that from Monday on he would be Luzhin.
The action in The Luzhin Defense begins on Saturday, August 28, 1910 (Leo Tolstoy's eighty-second birthday, September 9 by the Gregorian calendar). Two days later, on Monday, Luzhin goes to school for the first time.