Vladimir Nabokov

18 years, 3 months & 4 days (new timeline) in The Luzhin Defense

By Alexey Sklyarenko, 29 May, 2022

In VN’s novel Zashchita Luzhina (“The Luzhin Defense,” 1930) Luzhin makes the acquaintance of his future wife at a German resort, a month after his father’s death. To the girl’s question how long he had been playing chess Luzhin replies "Eighteen years, three months and four days:"

 

Она познакомилась с ним на третий день его приезда, так, как знакомятся в старых романах или в кинематографических картинах: она роняет платок, он его поднимает, - с той только разницей, что она оказалась в роли героя. Лужин шел по тропинке перед ней и последовательно ронял: большой клетчатый носовой платок, необыкновенно грязный, с приставшим к нему карманным сором, сломанную, смятую папиросу, потерявшую половину своего нутра, орех и французский франк. Она подобрала только платок и монету и медленно догоняла его, с любопытством ожидая новой потери. Лужин шел, держа в правой руке трость, которой он трогал каждый ствол, каждую скамью, а левой рукой он шарил в кармане и, наконец, остановился, вывернул карман и стал разглядывать в нем дырку. При этом выпала еще монета. "Насквозь",- сказал он по-немецки, взяв из ее руки платок ("еще вот это",- сказала она по-русски). "Скверная материя",- продолжал он, не поднимая головы, не переходя на русский язык, ничему не удивляясь, словно возвращение вещей было вполне естественным. "Да не суйте опять туда же",- сказала она и покатилась со смеху. Только тогда он поднял голову и хмуро на нее посмотрел. Его полное, серое лицо, с плохо выбритыми, израненными бритвой щеками, приобрело растерянное и странное выражение. У него были удивительные глаза, узкие, слегка раскосые, полуприкрытые тяжелыми веками и как бы запыленные чем-то. Но сквозь эту пушистую пыль пробивался синеватый, влажный блеск, в котором было что-то безумное и привлекательное. "Не роняйте больше",- сказала она и пошла от него прочь, чувствуя его взгляд у себя на спине. Вечером, входя в столовую, она невольно издали улыбнулась ему, и он ответил той угрюмой, кривой полуулыбкой, с которой иногда смотрел на черную отельную кошку, бесшумно проскользавшую от столика к столику. А на следующий день, в саду, где были гроты, фонтаны и глиняные карлы, он подошел к ней и густым, грустным голосом стал благодарить за платок, за монету (и с той поры он смутно, почти бессознательно все следил, не роняет ли она чего-нибудь,- как будто стараясь восстановить какую-то тайную симметрию). "Не за что, не за что",- ответила она и много еще произнесла таких слов,- бедные родственники настоящих слов,- и сколько их, этих маленьких сорных слов, произносимых скороговоркой, временно заполняющих пустоту. Употребляя такие слова и чувствуя их мелкую суетность, она спросила, нравится ли ему курорт, надолго ли он тут, пьет ли воду. Он отвечал, что нравится, что надолго, что воду пьет. Потом она спросила, сознавая глупость вопроса, но не в силах остановиться,- давно ли он играет в шахматы. Он ничего не ответил, отвернулся, и она так смутилась, что стала быстро перечислять все метеорологические приметы вчерашнего, сегодняшнего, завтрашнего дня. Он продолжал молчать, и она замолчала тоже, и стала рыться в сумке, мучительно ища в ней тему для разговора и находя только сломанный гребешок. Он вдруг повернул к ней лицо и сказал: "Восемнадцать лет, три месяца и четыре дня". Для нее это было восхитительным облегчением, а к тому же изысканная обстоятельность его ответа чем-то польстила ей. Впрочем, ее вскоре начало немного сердить, что он, в свой черед, не задает ей никаких вопросов, принимает ее как бы на веру.

 

She made his acquaintance on the third day after his arrival, made it the way they do in old novels or in motion pictures: she drops a handkerchief and he picks it up--with the sole difference that they interchanged roles. Luzhin was walking along a path in front of her and in succession shed: a large checked handkerchief that was unusually dirty and had all sorts of pocket debris sticking to it; then a broken and crushed cigarette minus half of its contents; a nut; and a French franc. She gathered up only the handkerchief and the coin and walked on, slowly catching up with him and curiously awaiting some new loss. With the cane he carried in his right hand, Luzhin touched in passing every tree trunk and every bench, while groping in his pocket with his left, until finally he stopped, turned out his coat pocket, shed another coin, and started to examine the large hole in the lining. "Right through," he said in German, taking the handkerchief from her hand ("This also," she said in Russian). "Poor material," he continued without looking up, neither switching to Russian nor showing any surprise, as if the return of his things had been quite natural. "Oh, don't put them back there," she said with a sudden peal of laughter. Only then did he lift his head and glance morosely at her. His puffy gray face with its badly shaven, razor-nicked cheeks acquired a strange expression of bewilderment. He had wonderful eyes: they were narrow, even slightly slanting, and as if sprinkled with dust under their drooping lids; but through that fluffy dust there showed a moist bluish gleam containing something insane and attractive. "Don't drop them again," she said and walked away, feeling his glance on her back. That evening as she entered the restaurant she could not help smiling at him from afar and he responded with the same gloomy, crooked half-smile he sometimes bestowed on the hotel cat as it slipped noiselessly along the floor from one table to another. And on the following day, in the hotel garden, among the grottoes, fountains and earthenware dwarfs, he went up to her and began in his deep and melancholy voice to thank her for the handkerchief and the coin (and from that time, dimly and almost unconsciously, he constantly watched to see whether she would drop anything--as if trying to reestablish some secret symmetry). "Don't mention it, don't mention it," she replied and added many similiar words--the poor relations of real words--and how many there are of them, these little throw-away words that are spoken hurriedly and temporarily fill the void. Employing such words and feeling their petty vapidity, she asked him if he liked the resort, was he there for long and did he take the waters. He replied that he did, was for long and took the waters. Then, fully aware of the stupidity of the question but incapable of stopping herself, she asked how long he had been playing chess. He gave no answer and turned away and she felt so embarrassed that she began to reel off a list of all the meteorological indications for yesterday, today and tomorrow. He continued silent and she also fell silent, and then she began to rummage in her handbag, searching agonizingly for a topic and finding only a broken comb. Suddenly he turned his face to her and said: "Eighteen years, three months and four days." For her this was an exquisite relief, and furthermore she was somehow flattered by the elaborate circumstantiality of his reply. Subsequently, however, she began to grow a little annoyed that he in his turn never asked any questions, taking her, as it were, for granted. (Chapter 6)

 

Little Luzhin is taught by his aunt to play chess in April, soon after the Easter holidays:

 

И на следующее утро, еще лежа в постели, он принял неслыханное решение. В школу он обыкновенно ездил на извозчике, всегда, кстати сказать, старательно изучая номер, разделяя его особым образом, чтобы поудобнее упаковать его в памяти и вынуть его оттуда в целости, если будет нужно. Но сегодня он до школы не доехал, номера от волнения не запомнил и, боязливо озираясь, вышел на Караванной, а оттуда, кружными путями, избегая школьного района, пробрался на Сергиевскую. По дороге ему попался как раз учитель географии, который, сморкаясь и харкая на ходу, огромными шагами, с портфелем под мышкой, несся по направлению к школе. Лужин так резко отвернулся, что тяжело звякнул таинственный предмет в ранце. Только, когда учитель, как слепой ветер, промчался мимо, Лужин заметил, что стоит перед парикмахерской витриной, и что завитые головы трех восковых дам с розовыми ноздрями в упор глядят на него. Он перевел дух и быстро пошел по мокрому тротуару, бессознательно стараясь делать такие шаги, чтобы каждый раз каблук попадал на границу плиты. Но плиты были все разной ширины, и это мешало ходьбе. Тогда он сошел на мостовую, чтобы избавиться от соблазна, пошел вдоль самой панели, по грязи. Наконец, он завидел нужный ему дом, сливовый, с голыми стариками, напряженно поддерживающими балкон, и с расписными стеклами в парадных дверях. Он свернул в ворота, мимо убеленной голубями тумбы, и, прошмыгнув через двор, где двое с засученными рукавами мыли ослепительную коляску, поднялся по лестнице и позвонил. "Еще спят,- сказала горничная, глядя на него с удивлением.- Побудьте, что ли, вот тут. Я им погодя доложу". Лужин деловито свалил ранец с плеч, положил его подле себя на стол, где была фарфоровая чернильница, бисером расшитый бювар и незнакомая фотография отца (в одной руке книга, палец другой прижат к виску), и от нечего делать стал считать, сколько разных красок на ковре. В этой комнате он побывал только однажды,- когда, по совету отца, отвез тете на Рождестве большую коробку шоколадных конфет, половину которых он съел сам, а остальные разложил так, чтобы не было заметно. Тетя еще недавно бывала у них ежедневно, а теперь перестала, и было что-то такое в воздухе, какой-то неуловимый запрет, который мешал дома об этом спрашивать. Насчитав девять оттенков, он перевел глаза на шелковую ширму, где вышиты были камыши и аисты. Только он стал соображать, есть ли такие же аисты и на другой стороне, как, наконец, вошла тетя,- непричесанная, в цветистом халате, с рукавами, как крылья. "Ты откуда? - воскликнула она.- А школа? Ах ты, смешной мальчик..."

Часа через два он вышел опять на улицу. Ранец, теперь пустой, был так легок, что прыгал на лопатках. Надо было как-нибудь провести время до часа обычных возвращений. Он побрел в Таврический сад, и пустота в ранце постепенно стала его раздражать. Во-первых, то, что он из предосторожности оставил у тети, могло как-нибудь пропасть до следующего раза; во-вторых, оно бы пригодилось ему дома по вечерам. Он решил, что впредь будет поступать иначе.

"Семейные обстоятельства",- ответил он на следующий день воспитателю, который мимоходом понаведался, почему он не был в школе. В четверг он ушел из школы раньше и пропустил подряд три дня, после чего объяснил, что болело горло. В среду был рецидив. В субботу он опоздал на первый урок, хотя выехал из дома раньше обыкновенного. В воскресенье он поразил мать сообщением, что приглашен к товарищу, и отсутствовал часов пять. В среду распустили раньше (это был один из тех чудесных дней, голубых, пыльных, в самом конце апреля, когда уже роспуск так близок, и такая одолевает лень), но вернулся-то он домой гораздо позже обычного. А потом была уже целая неделя отсутствия,- упоительная, одуряющая неделя. Воспитатель позвонил к нему на дом, узнать, что с ним. К телефону подошел отец.

 

And the following morning, while still lying in bed, he made an unprecedented decision. He usually went to school in a cab and always made a careful study of the cab's number, dividing it up in a special way in order the better to store it away in his memory and extract it thence whole should he require it. But today he did not go as far as school and forgot in his excitement to memorize the number; fearfully glancing around he got out at Karavannaya Street and by a circular route, avoiding the region of the school, reached Sergievskaya Street. On the way he happened to run into the geography teacher, who with enormous strides, a briefcase under his arm, was rushing in the direction of school, blowing his nose and expectorating phlegm as he went. Luzhin turned aside so abruptly that a mysterious object rattled heavily in his satchel. Only when the teacher, like a blind wind, had swept past him did Luzhin become aware that he was standing before a hairdresser's window and that the frizzled heads of three waxen ladies with pink nostrils were staring directly at him. He took a deep breath and swiftly walked along the wet sidewalk, unconsciously trying to adjust his steps so that his heel always landed on a join between two paving slabs. But the slabs were all of different widths and this hampered his walk. Then he stepped down onto the pavement in order to escape temptation and sloshed on in the mud along the edge of the sidewalk. Finally he caught sight of the house he wanted, plum-colored, with naked old men straining to hold up a balcony, and stained glass in the front door. He turned in at the gate past a spurstone showing the white marks of pigeons, stole across an inner court where two individuals with rolled-up sleeves were washing a dazzling carriage, went up a staircase and rang the bell. "She's still asleep," said the maid, looking at him with surprise. "Wait here, won't you? I'll let Madam know in a while." Luzhin shrugged off his satchel in businesslike fashion and laid it beside him on the table, which also bore a porcelain inkwell, a blotting case embroidered with beads, and an unfamiliar picture of his father (a book in one hand, a finger of the other pressed to his temple), and from nothing better to do he commenced to count the different hues in the carpet. He had been in this room only once before, last Christmas--when, on his father's advice, he had taken his aunt a large box of chocolates, half of which he had himself eaten and the remainder of which he had rearranged so that it would not be noticed. Up until just recently his aunt had been at their place every day, but now she had stopped coming and there was something in the air, some elusive interdiction, that prevented him from asking about it at home. Having counted up to nine different shades he shifted his gaze to a silk screen embroidered with rushes and storks. He had just begun to wonder whether similar storks were on the other side as well when at last his aunt came--her hair not yet done and wearing a kind of flowery kimono with sleeves like wings. "Where did you spring from?" she exclaimed. "And what about school? Oh what a funny boy you are...."
Two hours later he again emerged onto the street. His satchel, now empty, was so light that it bounced on his shoulder blades. He had to pass time somehow until the usual hour of return. He wandered into Tavricheski Park, and the emptiness in his satchel gradually began to annoy him. In the first place the thing he had left as a precaution with his aunt might somehow get lost before next time, and in the second place it would have come in handy at home during the evenings. He resolved to act differently in future. (Chapter 3)

 

In 1910 the Orthodox Easter was on May 1. Therefore Luzhin learns to play chess in 1909, when Easter Day was April 11 (March 29 by the Julian calendar) – presumably, on Tuesday, April 20 (April 7 by the Julian calendar). Luzhin arrives at the resort (in 1912, at fourteen, Luzhin already stayed here with his father and participated in a chess tournament) on July 21, 1927, makes the acquaintance of his future wife on July 24 (18 years, 3 months and 4 days after he played chess for the first time), gets married on Sunday, November 20, 1927, and a hundred and one days later, on Thursday, March 1, 1928, commits suicide by falling out of the bathroom window (btw., 1928 was a leap year). Luzhin was born on October 19, 1897, and, by the time of his death, is thirty. Just as Pushkin’s Onegin is five years older than Tatiana, Luzhin is five years older than his wife (who was born in 1902 and is twenty-five when Luzhin first meets her). The action in the novel begins on Friday, August 28, 1908 (Leo Tolstoy’s eightieth birthday). In VN’s play Sobytie (“The Event,” 1938) the action takes place thirty years later, on August 28, 1938 (Antonina Pavlovna Opoyashin’s fiftieth birthday). At Antonina Pavlovna’s birthday party the famous writer (one of the guests, Pyotr Nikolaevich, whom Antonina Pavlovna’s son-in-law, the portrait painter Troshcheykin, compares to a chess queen) calls the reporter (who was invited by Troshcheykin) Solntse moyo (My Sun). Alexander Blok’s article on Tolstoy’s eightieth anniversary is entitled Solntse nad Rossiey (“Sun above Russia,” 1908). The name of Blok's family estate in the Province of Moscow, Shakhmatovo comes from shakhmaty (chess).