Vladimir Nabokov

Krug's Mirokonzepsia & oblong puddle in Bend Sinister

By Alexey Sklyarenko, 22 September, 2023

The main character in VN's novel Bend Sinister (1947), the philosopher Adam Krug is the author of 'Mirokonzepsia' ("The World-Conception"):

 

He got rid of her furs, of all her photographs, of her huge English sponge and supply of lavender soap, of her umbrella, of her napkin ring, of the little porcelain owl she had bought for Ember and never given him — but she refused to be forgotten. When (some fifteen years before) both his parents had been killed in a railway accident, he had managed to alleviate the pain and the panic by writing Chapter III (Chapter IV in later editions) of his 'Mirokonzepsia' wherein he looked straight into the eyesockets of death and called him a dog and an abomination. With one strong shrug of his burly shoulders he shook off the burden of sanctity enveloping the monster, and as with a thump and a great explosion of dust the thick old mats and carpets and things fell, he had experienced a kind of hideous relief. But could he do it again? (Chapter 10)

 

Then the zemberl ushered Krug into the presence of the ministr dvortza, a von Embit of German extraction. Embit at once pronounced himself a humble admirer of Krug's genius. His mind had been formed by 'Mirokonzepsia,' he said. Moreover, a cousin of his had been a student of Professor Krug's — the famous physician — was he any relation? He wasn't. The ministr kept up his social patter for a few minutes (he had a queer way of emitting a quick little snort before saying something) and then took Krug by the arm and they walked down a long passage with doors on one side and a stretch of pale-green and spinach-green tapestry on the other, displaying what seemed to be an endless hunt through a subtropical forest. The visitor was made to inspect various rooms, i. e. his guide would softly open a door and in a reverent whisper direct his attention to this or that interesting item. The first room to be shown contained a contour map of the State, made of bronze with towns and villages represented by precious and semiprecious stones of various colours. In the next, a young typist was poring over the contents of some documents, and so absorbed was she in deciphering them, and so noiselessly had the ministr entered, that she emitted a wild shriek when he snorted behind her back. Then a classroom was visited: a score of brown-skinned Armenian and Sicilian lads were diligently writing at rosewood desks while their eunig, a fat old man with dyed hair and bloodshot eyes, sat in front of them painting his fingernails and yawning with closed mouth. Of special interest was a perfectly empty room, in which some extinct furniture had left squares of honey-yellow colour on the brown floor: von Embit lingered there and bade Krug linger, and mutely pointed at a vacuum cleaner, and lingered on, eyes moving this way and that as if flitting over the sacred treasures of an ancient chapel. (Chapter 11)

 

The title of Krug's book brings to mind Prevoskhodit moyu kontseptsiyu (It surpasses my conception), in VN's novel Zashchita Luzhina ("The Luzhin Defense," 1930) Luzhin's words to Petrishchev (Luzhin's former schoolmate) at the Berlin charity ball: 

 

Тем временем Лужин нашел глубокое кресло недалеко от лестницы и глядел из-за колонны на толпу, куря тринадцатую папиросу. В другое кресло, рядом, предварительно осведомившись, не занято ли оно, сел смуглый господин с тончайшими усиками. Мимо все проходили люди, и Лужину постепенно становилось страшно. Некуда было взглянуть, чтобы не встретить любопытствующих глаз, и по проклятой необходимости глядеть куда-нибудь, он уставился на усики соседа, который, по-видимому, тоже был поражен и озадачен всем этим шумным и ненужным кавардаком. Господин, почувствовав взгляд Лужина, повернул к нему лицо. "Давно я не был на балу",- сказал он дружелюбно и усмехнулся, покачивая головой. "Главное, не надо смотреть",- глухо произнес Лужин, устроив из ладоней подобие шор. "Я издалека приехал,- деловито сказал господин.- Меня сюда затащил приятель. Я, по правде говоря, устал". "Усталость и тяжесть,- кивнул Лужин.- Неизвестно, что все это значит. Превосходит мою концепцию". "В особенности, если, как я, работаешь на бразильской плантации",- сказал господин. "Плантации",- как эхо, повторил за ним Лужин. "Странно у вас тут живут,- продолжал господин.- Мир открыт со всех четырех сторон, а тут отбиваются чарльстончики на весьма ограниченном кусочке паркета". "Я тоже уеду,- сказал Лужин.- Я достал проспекты". "Чего моя нога хочет,- воскликнул господин.- Вольному страннику- попутный ветер. И какие чудесные страны... Я встретил немецкого ботаника в лесах за Рио Негро и жил с женою французского инженера на Мадагаскаре". "Нужно будет достать,- сказал Лужин.- Очень вообще привлекательная вещь - проспекты. Все крайне подробно".


In the meantime Luzhin had found a deep armchair not far from the staircase and was looking at the crowd from behind a column and smoking his thirteenth cigarette. Into another armchair next to him, after making a preliminary inquiry as to whether it was taken or not, settled a swarthy gentleman with a tiny mustache. People still continued to go by and Luzhin gradually became frightened. There was nowhere he could look without meeting inquisitive eyes and from the accursed necessity of looking somewhere he fixed on the mustache of his neighbor, who evidently was also staggered and perplexed by all this noisy and unnecessary commotion. This person, feeling Luzhin's gaze on him, turned his face to him. "It's a long time since I was at a ball," he said amiably and grinned, shaking his head. "The main thing is not to look," uttered Luzhin hollowly, using his hands as a form of blinkers. "I've come a long way," explained the man. "A friend dragged me here. To tell the truth, I'm tired." "Tiredness and heaviness," nodded Luzhin. "Who knows what it all means? It surpasses my conception." "Particularly when you work, as I do, on a Brazilian plantation," said the gentleman. "Plantation," repeated Luzhin after him like an echo. "You have an odd way of living here," continued the stranger. "The world is open on all four sides and here they are pounding out Charlestons on an extremely restricted fragment of floor." "I'm also going away," said Luzhin. "I've got the travel folders." "There is nothing like freedom," exclaimed the stranger. "Free wanderings and a favorable wind. And what wonderful countries.... I met a German botanist in the forest beyond Rio Negro and lived with the wife of a French engineer on Madagascar." "I must get their folders, too," said Luzhin. "Very attractive things--folders. Everything in great detail." (Chapter 12)

 

Mirokonzepsia blends mir (world; peace) with kontseptsiya (concept, conception). According to Petrishchev, mir otkryt so vsekh chetyryokh storon (the world is open on all four sides). All four sides suggest a square. "The square root of I is I" (muses Professor Krug after the death of his wife).

 

The surname Luzhin comes from luzha (puddle). At the beginning of Bend Sinister an oblong puddle inset in the coarse asphalt is mentioned: 

 

An oblong puddle inset in the coarse asphalt; like a fancy footprint filled to the brim with quicksilver; like a spatulate hole through which you can see the nether sky. Surrounded, I note, by a diffuse tentacled black dampness where some dull dun dead leaves have stuck. Drowned, I should say, before the puddle had shrunk to its present size. (Chapter 1)

 

Krug is Russian for "circle." In "The Luzhin Defense" krug sveta (the circle of light) is mentioned:

 

Незаметными переходами Лужин пробрался в отцовский кабинет, где было темно, и сел в угол, на оттоманку. Из далекой залы, через две комнаты, доносился нежный вой скрипки.

Он сонно слушал, обняв коленки и глядя на кисейный просвет меж неплотно задвинутых штор, в котором лиловатой белизной горел над улицей газовый фонарь. По потолку изредка таинственной дугой проходил легкий свет, и на письменном столе была блестящая точка - неизвестно что: блик ли в тяжелом хрустальном яйце или отражение в стекле фотографии. Он чуть было не задремал и вдруг вздрогнул оттого, что на столе зазвонил телефон, и сразу стало ясно, что блестящая точка - на телефонной вилке. Из столовой вошел буфетчик, включил на ходу свет, озаривший лишь письменный стол, приложил трубку к уху и, не заметив Лужина, опять вышел, осторожно положив трубку на кожаный бювар. Через минуту он вернулся, сопровождая господина, который, попав в круг света, схватил со стола трубку, другой рукой нащупал сзади себя спинку кресла. Слуга прикрыл за собой дверь, заглушив далекий перелив музыки. "Я слушаю",- сказал господин. Лужин из темноты смотрел на него, боясь двинуться и смущенный тем, что совершенно чужой человек так удобно расселся у отцовского стола. "Нет, я уже отыграл",- сказал он, глядя вверх и что-то трогая на столе белой беспокойной рукой. Извозчик глухо процокал по торцам. "Вероятно",- сказал господин. Лужин видел его профиль, нос из слоновой кости, блестящие черные волосы, густую бровь. "Я, собственно говоря, не знаю, почему ты мне сюда звонишь,- тихо сказал он, продолжая теребить что-то на столе.- Если только для того, чтобы проверить..." "Чудачка",- рассмеялся он и стал равномерно покачивать ногой в лакированной туфле. Потом он очень ловко подложил трубку между ухом и плечом и, изредка отвечая "да", "нет", "может быть", взял в обе руки то, что oпl на столе потрагивал. Это был небольшой гладкий ящик, который на днях кто-то подарил отцу. Лужин еще не успел посмотреть, что внутри, и теперь с любопытством следил за руками господина. Но тот не сразу открыл ящик. "И я тоже,- сказал он.- Много раз, много раз.

Спокойной ночи, девочка". Повесив трубку, он вздохнул и открыл ящик. Однако, он так повернулся, что из-за его черного плеча Лужин ничего не видел. Он осторожно подвинулся, но на пол соскользнула подушка, и господин быстро оглянулся. "Ты что тут делаешь? - спросил он, в темном углу разглядев Лужина,- Ай-ай, как нехорошо подслушивать!" Лужин молчал. "Как тебя зовут?"- Дружелюбно спросил господин. Лужин сполз с дивана и подошел. В ящике тесно лежали резные фигуры. "Отличные шахматы,- сказал господин.- Папа играет?" "Не знаю",- сказал Лужин. "А ты сам умеешь?" Лужин покачал головой. "Вот это напрасно. Надо научиться. Я в десять лет уже здорово играл. Тебе сколько?"

Осторожно открылась дверь. Вошел Лужин старший,- на цыпочках. Он приготовился к тому, что скрипач еще говорит по телефону, и думал очень деликатно прошептать: "Продолжайте, продолжайте, а, когда кончите, публика очень просит еще чего-нибудь". "Продолжайте, Продолжайте",- сказал он по инерции и, увидев сына, запнулся. "Нет, нет, уже готово,- ответил скрипач, вставая.- Отличные шахматы. Вы играете?" "Неважно",- сказал Лужин старший. ("Ты что же тут делаешь? Иди тоже послушать музыку..."). "Какая игра, какая игра,- сказал скрипач, бережно закрывая ящик.- Комбинации, как мелодии. Я, понимаете ли, просто слышу ходы". "По-моему, для шахмат нужно иметь большие математические способности,- быстро сказал Лужин старший.- У меня на этот счет... Вас ждут, маэстро". "Я бы лучше партишку сыграл,- засмеялся скрипач, идя к двери.- Игра богов. Бесконечные возможности". "Очень древнее изобретение,- сказал Лужин старший и оглянулся на сына.- Ну, что же ты? Иди же!" Но Лужин, не доходя до залы, ухитрился застрять в столовой, где был накрыт стол с закусками. Там он взял тарелку с сандвичами и унес ее к себе в комнату. Он ел, раздеваясь, потом ел в постели. Когда он уже потушил, к нему заглянула мать, нагнулась над ним, блеснув в полутьме бриллиантами на шее. Он притворился, что спит. Она ушла и долго-долго, чтобы не стукнуть, закрывала дверь.


By imperceptible stages Luzhin made his way to his father's study, where it was dark, and settled on a divan in the corner. From the distant drawing room, through two rooms, came the tender wail of a violin.
He listened sleepily, clasping his knees and looking at a chink of lacy light between the loosely closed curtains, through which a gas-lamp from the street shone lilac-tinged white. From time to time a faint glimmer sped over the ceiling in a mysterious arc and a gleaming dot showed on the desk--he did not know what: perhaps one facet of a paperweight in the guise of a heavy crystal egg or a reflection in the glass of a desk photograph. He had almost dozed off when suddenly he started at the ringing of a telephone on the desk, and it became immediately clear that the gleaming dot was on the telephone support. The butler came in from the dining room, turned on in passing a light which illuminated only the desk, placed the receiver to his ear, and without noticing Luzhin went out again, having carefully laid the receiver on the leather-bound blotter. A minute later he returned accompanying a gentleman who as soon as he entered the circle of light picked up the receiver from the desk and with his other hand groped for the back of the desk chair. The servant closed the door behind him, cutting off the distant ripple of music. "Hello," said the gentleman. Luzhin looked at him out of the darkness, fearing to move and embarrassed by the fact that a complete stranger was reclining so comfortably at his father's desk. "No, I've already played," he said looking upwards, while his white restless hand fidgeted with something on the desk. A cab clip-clopped hollowly over the wooden pavement. "I think so," said the gentleman. Luzhin could see his profile--an ivory nose, black hair, a bushy eyebrow. "Frankly, I don't know why you are calling me here," he said quietly, continuing to fiddle with something on the desk. "If it was only to check up ... You silly," he laughed and commenced to swing one foot in its patent leather shoe regularly back and forth. Then he placed the receiver very skillfully between his ear and his shoulder and replying intermittently with "yes" and "no" and "perhaps," used both hands to pick up the object he had been playing with on the desk. It was a polished box that had been presented to his father a few days before. Luzhin junior had still not had a chance to look inside and now he watched the gentleman's hands with curiosity. But the latter did not open the box immediately. "Me too," he said. "Many times, many times. Good night, little girl." Having hung up the receiver he sighed and opened the box. However, he turned in such a way that Luzhin could see nothing from behind his black shoulder. Luzhin moved cautiously, but a cushion slid onto the floor and the gentleman quickly looked round. "What are you doing here?" he asked, spying Luzhin in the dark corner. "My, my, how bad it is to eavesdrop!" Luzhin remained silent. "What's your name?" asked the gentleman amiably. Luzhin slid off the divan and came closer. A number of carved figures lay closely packed in the box. "Excellent chessmen," said the gentleman. "Does Papa play?" "I don't know," said Luzhin. "And do you play yourself?" Luzhin shook his head. "That's a pity. You should learn. At ten I was already a good player. How old are you?"
 Carefully the door was opened. Luzhin senior came in--on tiptoe. He had been prepared to find the violinist still talking on the telephone and had thought to whisper very tactfully: "Continue, continue, but when you finish the audience would very much like to hear something more." "Continue, continue," he said mechanically and was brought up short upon seeing his son. "No, no, I've already finished," replied the violinist, getting up. "Excellent chessmen. Do you play?" "Indifferently," said Luzhin senior. ("What are you doing here? You too come and listen to the music ...") "What a game, what a game," said the violinist, tenderly closing the box. "Combinations like melodies. You know, I can simply hear the moves." "In my opinion one needs great mathematical skill for chess," said Luzhin senior. "And in that respect I ... They are awaiting you, Maestro." "I would rather have a game," laughed the violinist, as he left the room. "The game of the gods. Infinite possibilities." "A very ancient invention," said Luzhin senior and looked around at his son: "What's the matter? Come with us!" But before reaching the drawing room Luzhin contrived to tarry in the dining room where the table was laid with refreshments. There he took a plateful of sandwiches and carried it away to his room. He ate while he undressed and then ate in bed. He had already put the light out when his mother looked in and bent over him, the diamonds around her neck glinting in the half-light. He pretended to be asleep. She went away and was a long, long time--so as not to make a noise--closing the door. (Chapter 3) 

 

Krug sveta makes one think of Vokrug sveta za 80 dney (Le Tour du Monde en Quatre-Vingts Jours), a novel (beloved by Luzhin) by Jules Verne:

 

Были и книги. Книги, сочиненные отцом, в золото-красных, рельефных обложках, с надписью от руки на первой странице: "Горячо надеюсь, что мой сын всегда будет относиться к животным и людям так, как Антоша",- и большой восклицательный знак. Или: "Эту книгу я писал, думая о твоем будущем, мой сын". Эти надписи вызывали в нем смутный стыд за отца, а самые книжки были столь же скучны, как "Слепой музыкант" или "Фрегат Паллада". Большой том Пушкина, с портретом толстогубого курчавого мальчика, не открывался никогда. Зато были две книги - обе, подаренные ему тетей,- которые он полюбил на всю жизнь, держал в памяти, словно под увеличительным стеклом, и так страстно пережил, что через двадцать лет, снова их перечитав, он увидел в них только суховатый пересказ, сокращенное издание, как будто они отстали от того неповторимого, бессмертного образа, который они в нем оставили. Но не жажда дальних странствий заставляла его следовать по пятам Филеаса Фогга и не ребячливая склонность к таинственным приключениям влекла его в дом на Бэкер-стрит, где, впрыснув себе кокаину, мечтательно играл на скрипке долговязый сыщик с орлиным профилем. Только гораздо позже он сак себе уяснил, чем так волновали его эти две книги: правильно и безжалостно развивающийся узор,- Филеас, манекен в цилиндре, совершающий свой сложный изящный путь с оправданными жертвами, то на слоне, купленном за миллион, то на судне, которое нужно наполовину сжечь на топливо; и Шерлок, придавший логике прелесть грезы, Шерлок, составивший монографию о пепле всех видов сигар, и с этим пеплом, как с талисманом, пробирающийся сквозь хрустальный лабиринт возможных дедукций к единственному сияющему выводу. Фокусник, которого на Рождестве пригласили его родители, каким-то образом слил в себе на время Фогга и Холмса, и странное наслаждение, испытанное им в тот день, сгладило все то неприятное, что сопровождало выступление фокусника. Так как просьбы, осторожные, редкие просьбы, "позвать твоих школьных друзей", не привели ни к чему, Лужин старший, уверенный, что это будет и весело, и полезно, обратился к двум знакомым, сыновья которых учились в той же школе, а кроме того, пригласил детей дальнего родственника, двух тихих, рыхлых мальчиков и бледную девочку с толстой черной косой. Все приглашенные мальчики были в матросских костюмах и пахли помадой. В двух из них маленький Лужин с ужасом узнал Берсенева и Розена из третьего класса, которые в школе были одеты неряшливо и вели себя бурно. "Ну вот,- радостно сказал Лужин старший, держа сына за плечо (плечо медленно уходило из-под его ладони).- Теперь вас оставят одних,- познакомьтесь, поиграйте,- а потом позовут, будет сюрприз". Через полчаса он пошел их звать. В комнате было молчание. Девочка сидела в углу и перелистывала, ища картин, приложение к "Ниве". Берсенев и Розен сидели на диване, со сконфуженными лицами, очень красные и напомаженные. Рыхлые племянники бродили по комнате, без любопытства рассматривая английские гравюры на стенах, глобус, белку, давно разбитый педометр, валявшийся на столе. Сам Лужин, тоже в матроске, с белой тесемкой и свистком на груди, сидел на венском стуле у окна и смотрел исподлобья, грызя ноготь большого пальца. Но фокусник все искупил, и даже, когда на следующий день Берсенев и Розен, уже настоящие, отвратительные, подошли к нему в школьном зале, низко поклонились, а потом грубо расхохотались и в обнимку, шатаясь, быстро отошли,- даже и тогда эта насмешка не могла нарушить очарование. По его хмурой просьбе,- что бы он ни говорил теперь, брови у него мучительно сходились,- мать привезла ему из Гостиного Двора большой ящик, выкрашенный под красное дерево, и учебник чудес, на обложке которого был господин с медалями на фраке, поднявший за уши кролика. В ящике были шкатулки с двойным дном, палочка, обклеенная звездистой бумагой, колода грубых карт, где фигурные были наполовину короли и валеты, а наполовину овцы в мундирах, складной цилиндр с отделениями, веревочка с двумя деревянными штучками на концах, назначение которых было неясно... И в кокетливых конвертиках были порошки, окрашивающие воду в синий, красный, зеленый цвет. Гораздо занимательнее оказалась книга, и Лужин без труда выучил несколько карточных фокусов, которые он часами показывал самому себе, стоя перед зеркалом. Он находил загадочное удовольствие, неясное обещание каких-то других, еще неведомых наслаждений, в том, как хитро и точно складывался фокус, но все же недоставало чего-то, он не мог уловить некоторую тайну, в которой вероятно был искушен фокусник, хватавший из воздуха рубль или вынимавший задуманную публикой семерку треф из уха смущенного Розена. Сложные приспособления, описанные в книге, его раздражали. Тайна, к которой он стремился, была простота, гармоническая простота, поражающая пуще самой сложной магии.

 

There were also books. Books written by his father, with red and gold embossed bindings and a handwritten inscription on the first page: I earnestly hope that my son will always treat animals and people the same way as Tony, and a big exclamation mark. Or: I wrote this book thinking of your future, my son. These inscriptions inspired in him a vague feeling of shame for his father, and the books themselves were as boring as Korolenko's The Blind Musician or Goncharov's The Frigate Pallas. A large volume of Pushkin with a picture of a thick-lipped, curly-haired boy on it was never opened. On the other hand there were two books, both given him by his aunt, with which he had fallen in love for his whole life, holding them in his memory as if under a magnifying glass, and experiencing them so intensely that twenty years later, when he read them over again, he saw only a dryish paraphrase, an abridged edition, as if they had been outdistanced by the unrepeatable, immortal image that he had retained. But it was not a thirst for distant peregrinations that forced him to follow on the heels of Phileas Fogg, nor was it a boyish inclination for mysterious adventures that drew him to that house on Baker Street, where the lanky detective with the hawk profile, having given himself an injection of cocaine, would dreamily play the violin. Only much later did he clarify in his own mind what it was that had thrilled him so about these two books; it was that exact and relentlessly unfolding pattern: Phileas, the dummy in the top hat, wending his complex elegant way with its justifiable sacrifices, now on an elephant bought for a million, now on a ship of which half has to be burned for fuel; and Sherlock endowing logic with the glamour of a daydream, Sherlock composing a monograph on the ash of all known sorts of cigars and with this ash as with a talisman progressing through a crystal labyrinth of possible deductions to the one radiant conclusion. The conjuror whom his parents engaged to perform on Christmas day somehow managed to blend in himself briefly both Fogg and Holmes, and the strange pleasure which Luzhin experienced on that day obliterated all the unpleasantness that accompanied the performance. Since requests--cautious infrequent requests--to "invite your school friends" never led to anything, Luzhin senior, confident that it would be both enjoyable and useful, got in touch with two acquaintances whose children attended the same school, and he also invited the children of a distant relative, two quiet, flabby little boys and a pale little girl with a thick braid of black hair. All the boys invited wore sailor suits and smelled of hair oil. Two of them little Luzhin recognized with horror as Bersenev and Rosen from Class Three, who at school were always dressed sloppily and behaved violently. "Well, here we are," said Luzhin senior, joyfully holding his son by the shoulder (the shoulder slowly sliding out from under his hand). "Now I'll leave you alone. Get to know one another and play for a while--and later you'll be called, we have a surprise for you." Half an hour later he went to call them. In the room there was silence. The little girl was sitting in a corner and leafing through the supplement to the review Niva (The Cornfield), looking for pictures. Bersenev and Rosen were self-consciously sitting on the sofa, both very red and shiny with pomade. The flabby nephews wandered around the room examining without interest the English woodcuts on the walls, the globe, the squirrel and a long since broken pedometer lying on a table. Luzhin himself, also wearing a sailor suit, with a whistle on a white cord on his chest, was sitting on a hard chair by the window, glowering and biting his thumbnail. But the conjuror made up for everything and even when on the following day Bersenev and Rosen, by this time again their real disgusting selves, came up to him in the school hall and bowed low, afterwards breaking into vulgar guffaws of laughter and quickly departing, arm in arm and swaying from side to side--even then this mockery was unable to break the spell. Upon his sullen request--whatever he said nowadays his brows came painfully together--his mother brought him from the Bazaar a large box painted a mahogany color and a book of tricks with a bemedaled gentleman in evening dress on the cover lifting a rabbit by its ears. Inside the box were smaller boxes with false bottoms, a wand covered with starry paper, a pack of crude cards where the picture cards were half jacks or half kings and half sheep in uniforms, a folding top hat with compartments, a rope with two wooden gadgets at the ends whose function was unclear. And there also were coquettish little envelopes containing powders for tinting water blue, red and green. The book was much more entertaining, and Luzhin had no difficulty in learning several card tricks which he spent hours showing to himself before the mirror. He found a mysterious pleasure, a vague promise of still unfathomed delights, in the crafty and accurate way a trick would come out, but still there was something missing, he could not grasp that secret which the conjuror had evidently mastered in order to be able to pluck a ruble out of the air or extract the seven of clubs, tacitly chosen by the audience, from the ear of an embarrassed Rosen. The complicated accessories described in the book irritated him. The secret for which he strove was simplicity, harmonious simplicity, which can amaze one far more than the most intricate magic. (Chapter 2)

 

"Радуешься?- уныло спросила мать, глядя на ее оживленное лицо.- Скоро сыграем свадьбу?" "Скоро,- ответила она и бросила свою кругленькую серую шляпу на диван.- Во всяком случае он на днях оставит санаторию". "Здорово твоему отцу влетит,- марок тысяча". "Я сейчас по всем книжным магазинам рыскала,- вздохнула дочь.- Он непременно требовал Жюль Верна и Шерлока Холмса. И оказывается, что он никогда не читал Толстого". "Конечно- он мужик,- пробормотала мать,- Я всегда это говорила". "Слушай, мама,- сказала она, слегка хлопая перчаткой по пакету с книгами,- давай условимся. С сегодняшнего дня больше никаких таких милых замечаний. Это глупо, унизительно для тебя и, главное, совершенно ни к чему". "Не выходи ты за него замуж,- изменившись в лице, проговорила мать.- Не выходи. Умоляю тебя. Ну, хочешь,- я бухнусь перед тобой на колени..." И, опираясь одной рукой о кресло, она стала с трудом сгибать ногу, медленно опуская свое большое, слегка похрустывавшее тело. "Пол продавишь",- сказала дочь и, захватив книги, вышла из комнаты.

Путешествие Фогга и мемуары Холмса Лужин прочел в два дня и, прочитав, сказал, что это не то, что он хотел,- неполное, что ли, издание. Из других книг ему понравилась "Анна Каренина" - особенно страницы о земских выборах и обед, заказанный Облонским. Некоторое впечатление произвели на него и "Мертвые души", причем он в одном месте неожиданно узнал целый кусок, однажды в детстве долго и мучительно писанный им под диктовку. Кроме так называемых классиков, невеста ему приносила и всякие случайные книжонки легкого поведения - труды галльских новеллистов. Все, что только могло развлечь Лужина, было хорошо- даже эти сомнительные новеллы, которые он со смущением, но с интересом читал. Зато стихи (например, томик Рильке, который она купила по совету приказчика) приводили его в состояние тяжелого недоумения и печали. Соответственно с этим профессор запретил давать Лужину читать Достоевского, который, по словам профессора, производит гнетущее действие на психику современного человека, ибо, как в страшном зеркале...

"Ах, господин Лужин не задумывается над книгой,- весело сказала она.- - А стихи он плохо понимает из-за рифм, рифмы ему в тягость".


"Feeling happy?" asked her mother dejectedly, looking at her animated face. "Shall we soon be celebrating a wedding?" "Soon," she replied and threw her small round gray hat on the couch. "In any case he's leaving the sanatorium in a day or two." "It's costing your father a pretty penny--about a thousand marks." "I've just scoured through all the book stores," sighed the daughter, "he absolutely had to have Jules Verne and Sherlock Holmes. And it turns out he's never read Tolstoy." "Naturally, he's a peasant," muttered her mother. "I always said so." "Listen, Mamma," she said, lightly slapping her glove against the package of books, "let's make an agreement. From today on let's have no more of these cracks. It is stupid, degrading for you, and, above all, completely pointless." "Then don't marry him," said the mother, her face working. "Don't marry him. I beseech you. Why, if you like--I'll throw myself on my knees before you--" And leaning one elbow on the armchair she started with difficulty to bend her leg, slowly lowering her large, slightly creaking body. "You'll cave the floor in," said her daughter, and picking up the books went out of the room.
Luzhin read Fogg's journey and Holmes' memoirs in two days, and when he had read them he said they were not what he wanted--this was an incomplete edition. Of the other books, he liked Anna Karenin--particularly the pages on the zemstvo elections and the dinner ordered by Oblonski. Dead Souls also made a certain impression on him, moreover in one place he unexpectedly recognized a whole section that he had once taken down in childhood as a long and painful dictation. Besides the so-called classics his fiancee brought him all sorts of frivolous French novels. Everything that could divert Luzhin was good--even these doubtful stories, which he read, though embarrassed, with interest. Poetry, on the other hand (for instance a small volume of Rilke's that she had bought on the recommendation of a salesman) threw him into a state of severe perplexity and sorrow. Correspondingly, the professor forbade Luzhin to be given anything by Dostoevski, who, in the professor's words, had an oppressive effect on the psyche of contemporary man, for as in a terrible mirror--
  "Oh, Mr. Luzhin doesn't brood over books," she said cheerfully. "And he understands poetry badly because of the rhymes, the rhymes put him off." (Chapter 10)